Еще ему исповедовались, подальше от двери, после отбоя, когда окружающие спали. Во всяком признавались, Кондрату ранее не приходилось принимать исповеди, не его это сан, но раз священников не хватало, а старший сказал, выбирать не приходилось. Он и так старался молчать, а тут и слов говорить не надо было, они накрывались полотенцем или какой тряпкой, и после молитвы, пустой, ничего не значащей, Кондрат превращался в иерея, слушающего «сына своего». И затем почти на полном серьезе отпускавшего тому грехи, сколь бы тяжки они ни были, понимая, что испытание ниспосланное ему в эти годы и во все последующие после суда будет куда суровей, нежели свершенный им грех. Кроме, пожалуй, греха убийства. А может и нет…. Он вспомнил, как раз отец Савва исповедовал убийцу, пришедшего в «гламурную» церковь сразу после того, как вдрызг разбил своим «Мерседесом» чахлую отечественную легковушку, порешив всех, кто в ней находился. Отец Савва принял его, исповедовавшийся был либо под кайфом, либо пьян, и говорил столь громко, что его слышали все, находящиеся в приделе, в том числе и Кондрат. Иерей пытался чуть утишить его, но исповедовавшемуся было все равно, он знал, что в земной жизни ему за убийство ничего не будет, посему беспокоился лишь за жизнь последующую. Начал рассказ свой спокойно, возвышая голос всякий раз, когда хотел осудить себя, и в такие минуты через слово матерился – слова священника для него ничего не значили, равно как и место. Отец Савва в итоге прервал его рассказ, заставил десять раз прочесть «Отче наш» и выставил вон, объявив, что прощен. И сам вышел, бледный, словно, заглянул в очи Господа.
– Зачем вы так сделали? – спросил тогда Кондрат, напуганный как разыгравшейся сценой, так и видом отца Саввы. Тот долго молчал, прежде чем ответить.
– Он бы нашел утешение в другой церкви, уже за деньги. Или плюнул бы на все, когда хмель вышел, и блажь прекратилась. Переубедить таких невозможно, по своему опыту знаю, уже спасибо на том, что вдруг спохватился и зашел. Воистину, Господь с ним. Знаешь, я почувствовал, что теперь даже нашей воли в нашем храме нет, и мы как-то повлиять на него, да на других, подобных ему, не в силах. И отказать нельзя, и простить такое – не прощается, вымаливается, долго, усердно по капле. А он бы пошел и купил прощение. Потому я не молился с ним, я молился об убиенных им. Это куда важнее, – и глядя на странно притихшего Кондрата, продолжил: – И ты не молись за него…. Пусть хоть кому-то покоя не будет, – сказал он после паузы, подразумевая, кажется, самого себя. Последующие дни Кондрат усердно вымаливал прощение за отца Савву. Покуда в распахнутое окно не влетела голубка, показавшаяся Микешину знаком, он благодарно поднялся с коленей, подошел к беспокойно летавшей божьей твари, но та ускользнула из церкви – а к воротам уже подъезжала свадьба, только из загса, как раз она собиралась пускать голубей.
Через месяц после этого случая отец Савва подписал приснопамятную петицию на имя епископа. А еще по прошествии малого времени последовали репрессии со стороны сановного лица. Кажется, оба почувствовали себя почти счастливыми, что обрели страдания за свой манифест, Кондрат помнил, что лицо отца Саввы, когда пришло первое письмо с разносом от епископа, просто лучилось счастьем. А когда его вызвали пред грозны очи, он и вовсе не переставал улыбаться. И повторять: «Я не молился за него, не молись и ты. Быть может, это поможет».
Теперь он так и делал. Не молился. Ни за себя, ни за тех, кому «отпускал грехи», греша, тем самым, еще больше. Знал, чувствовал, то испытание свыше, вот когда оно закончится, он сможет наконец, предаться сладостным молениям за всех несчастных, искалеченных и свободой и еще больше, несвободой, за все долгие месяцы, проведенные за решеткой по странному обвинению, лживому и оттого еще беспощадному, что недоказанному. И даже за следователя, что пытался разговорить его всякими способами, и едва сдерживался, чтобы не применить единственный, который знал достаточно хорошо – совместить душевные муки с физическими, говоря проще – отметелить Кондрата до полусмерти и снова швырнуть в камеру.
Дважды его вывозили из камеры на следственный эксперимент. Первый, через неделю после водворения в общую. Два следователя, к ведущему его дело майору добавился еще и полковник, долго водили Кондрата по катакомбам храма, спрашивали, пытались подловить, устроили даже встречу с каким-то работником храма, тоже сидевшим по этому делу. Но ничего не выяснив, вернули назад уже затемно, когда камера спала. Следующий раз пришелся в сентябре, Кондрат, по совету Матроса, перестал считать дни, ибо до оглашения срока незачем себе травить душу: сколько ни пройдет, все либо зачтется, либо пойдет впрок в дальнейшем, ведь кто же в нашей стране может от тюрьмы-то заречься?