«Все это чудесно», — говорила женщина. Превращения в баре были монотонными сменами образов, и бессонное бденье женщины в черном удлинялось в тени, ресницы дремотно ударяли о черный блеск глаз. Плод созрел и готов был сорваться. Как в детской игре среди сада, она должна была поймать его ртом, без рук — да у нее никогда и не было рук?.. — и потому напомнила она Персею обрубок, каким виделось ему тело Лукресии…
Она должна бы удержать плод своим смятением, темнотой, какая была сейчас единственной ее силой, темнотой, полной меда и пчел. Но прежде надо было отречься навсегда, сложить оружие — быть лишь темным пятном в зеркале — он там, плод… — отринуть все свои победы, до предела мечтательного собачьего вниманья к жизни — тогда плод останется нетронутым. Разве не так видела она себя в зеркале?..
Много времени утекло с тех пор, она научилась говорить с детьми, сыпать острые слова для взрослых вокруг, но дети не понимали ее. Они были цельные. Далекие, как этот юноша. Но если женщина в черном видела собаку, она и сейчас знала, как к ней подступиться. Она как никто умела превратить одинокого пса в пса счастливого, который вытягивался у ее ног, сладостно моргая. И так, с собакой у ее ног — загадочно, всегда загадочно — комната становилась просторной, покойной; и не собака, а она сама сторожила дом. Таково было ее величие, такова была ее нищета.
Юноша напротив был большой пес, тощий, одинокий. Не владеет чудом превращения, какая жалость… То же средоточие мрачной чистоты. С душой, какую имеют собаки: домашние, с лестниц, из угла палисада; со взглядом на мир, какой имеет пес, лежащий у ног.
Женщина в черном вспомнила о своих морщинах — они каждый миг становились глубже, нельзя было терять ни мгновенья, она бежала, все бежала, перепрыгивала через ручьи, прислушивалась к направлению ветра, спотыкалась средь темноты в поисках того мгновенья в лесу, когда скажет: «Бон оно, чудо».
Пыльный стаканчик с зубочистками на скатерти. Персей защищался от призрака Лукресии и от этой женщины, которая, приехав, безусловно, из большого города, воплощала тайну пропащих женщин. Лицо юноши покрывалось тенями, глаза светились из глубины далекой и спокойной.
Все спокойное было так далеко, все прекрасное было так туманно. Для девочки в ночь бала все было недосягаемо. «Как он красив, — подумала она. Вот, вдруг, человек». В ней было столько материнства, что даже страшно.
Она смотрела на руки юноши, на пронзительную чистоту ногтей, на темный галстук. «Никогда» — говорило милое лицо юноши. «Никогда» — вторила тонкая шея, поддерживавшая строгую, прекрасную голову. Это было немножко пугающе. Не только для нее было это «никогда», оно было глубже и дальше — так вот начертанное на этом гладком лбу, в этих тонких линиях губ.
Но она не испытывала страха. Ее пугало другое — «потом не забудется»… этого она не смогла бы пережить. И уже успокаивалась: пусть юноша пройдет мимо, не нарушив ее манеры зажигать сигарету, ее громкого голоса, всего, что было ее покоем. Она не хотела, чтоб этот заставил ее потерять способ общения с тем, кто остался далеким и покинутым, когда отошел поезд, потерять выдержку, с какой решалась открывать свои карты, — все это было так сложно выстроить.
Покой, с каким она вошла в вагон, смиренно сознавая, что в другом городе ее ожидает комната в каком-то отеле и балкон, с какого можно взглянуть перед сном на улицу; она была хозяйкой этой пустыни, где на балконе курила сигарету. Ей не было стыдно не желать новой жизни — это так опасно, новая жизнь, кто из вас ее выдержит, а?.. Женщина в черном погасила сигарету.
В течение этого интервала у совершенного существа затекла нога, и Персей осторожно пытался распрямить ее. Хорошо, что не надо объяснять, где он все это время находился. Ибо где он на самом деле? Под столом не хватало места, чтоб вытянуть ногу, и скованность придавала его лицу упрямое выражение. Он воображал, словно в невозможном сне, как сейчас встанет, раскинет крылья, встряхнется и обретет уснувшее мужество.
Глядя на эту женщину, которая курила и пила, юноша почувствовал в полудремоте желание приблизить ее наконец к себе, хоть прикоснуться к ней под столом коленом; то было желанье несколько жестокое и смутное, от которого легко удержаться. С женщинами вроде этой, казалось ему, главное — уметь говорить, высказывать интересные мысли. Никогда не узнается, ждала ли она от него слов о жизни, о призрачной смене вещей в этом мире. Тут он, в своей наивности, вообразил перед собой Лукресию Невес и захотел применить старый опыт к новой подруге.
Он понял, не особенно себя обвиняя, что из него не получился один из этих блестящих мужчин, способных понравиться женщине, говоря ей то, что ей приятно слышать. Подумал, с медлительностью, что, хоть и не жил с мыслью о «делах сексуальных», но, верно, груб по натуре, потому что рядом с женщиной готов прекратить все споры и сжать ее покрепче. Не привлекала его дружба с женщинами — при одной мысли он смущенно улыбался, словно вошел в женскую умывальню.