– Их-то хватает… – махнула рукой Ковалевская. – А вот людей, которые хотят и могут сдерживать брожение в армии, маловато.
У Марины стукнуло сердце:
– Брожение в армии? Вы имеете в виду, что…
– Русская армия распропагандирована врагами Отечества, – холодно сказала Ковалевская. – Прошу прощения, Марина Игнатьевна, что я ваших единомышленников называю так, врагами… Я прежде опасности не видела и не понимала, к вам ко всем относилась с пониманием и сочувствием, как к мученикам за народ, но сейчас дела слишком далеко зашли. Россия в опасности, причем это и внешняя опасность, германцы, и внутренняя – революционеры, социалисты, либералы, пораженцы, все те, кто сначала воспринял войну с восторгом и кричал, что мы должны воевать до победного конца, а сейчас кричит о том, что надо повернуть штыки против власти.
– Люди устали воевать, понятно, – пожала плечами Марина, чувствуя, как заиграла ее кровь при споре – политическом споре, в которых ей так давно не приходилось участвовать. Ах, до чего же засиделась, застоялась, залежалась –
– Давно было бы видно, если бы Россия не воевала и против Австрии с Германией, да еще и против себя самой, – сказала Елизавета Васильевна. – В армии почти не осталось людей, которые убежденно ведут войну
Голос ее достиг предела ярости – и вдруг сорвался. Ковалевская несколько раз глубоко вздохнула, стиснула руки. Умолкла.
«В том-то и дело, – холодно, спокойно подумала Марина, – что победы «единой, неделимой России» в этой войне нельзя допустить ни в коем случае. Победителей не судят! После победы еще до-олго никому не захочется ничего, кроме как почивать на лаврах. В том-то и дело, что власть можно отнять только у раненого, хромого, голодного, испуганного, ошеломленного, не знающего, что делать… И ты это прекрасно понимаешь! Но что ты можешь сделать? Заткнуть одним своим хрупким, тощим, немолодым тельцем ту брешь, которую уже удалось пробить в плотине, называемой русской монархией? Не выйдет! Что можешь ты одна и подобные тебе пережитки прошлого против новой, молодой плоти, которая хлынет через пробоину, которая жаждет власти, которая рвется к власти – и возьмет ее? Скоро, скоро захлебнетесь вы собственной кровью, и ты, и твой Смольников!»
– А кстати, – проговорила Марина, – я сегодня получила письмо из Энска.
На самом деле ее слова прозвучали совершенно некстати, и Елизавета Васильевна взглянула на нее недоумевающе. Но Марина не собиралась останавливаться:
– Моя двоюродная тетушка, Олимпиада Николаевна Понизовская, попросила узнать у вас, не жили ли вы в 1904 году в Энске и не работали ли там следователем прокуратуры.
Елизавета Васильевна вскинула голову и молча посмотрела на Марину как-то очень уж сверху вниз, хотя на самом деле они были одного роста.
– Вообще-то мне не хочется вспоминать о том периоде моей жизни, – сказала она наконец. – Но и врать тоже не хочется. Да, я – та самая Ковалевская. Честно говоря, вашей тетушки, госпожи Понизовской, я не помню, возможно, я ее просто не знала, зато я знала вашего двоюродного дядю, Константина Русанова. Он в ту пору преуспевал, провел несколько очень ярких процессов, его называли «энский Кони», ну а прокуроры и адвокаты ведь большие антагонисты, мы все считаем их профессию безнравственной, и мы старательно выражали свое презрение Русанову, придумали для него другое прозвище: «энский конь»… Ему, думаю, было на это наплевать, но нам главное было – довести до его сведения свое презрение!