Прощение всем. От одной этой мысли голова его начинает кружиться. «И соединится отец с сыном». И пусть слова эти исходят из грязных уст святотатца, разве не может сказанное им оказаться истиной? Кто вправе указывать Богородице, где дозволено Ей учредить дом Свой? И если Христос сокровенен, разве не может Он укрываться здесь, в этом подполье? Разве не может Он в самую эту минуту таиться в младенце у груди женщины за стеною, в девочке с угрюмым, все понимающим взглядом, в самом Сергее Нечаеве?
– Вы искушаете Бога. И если вы рассчитываете сыграть на милосердии Божием, вы проиграете наверняка. Даже до мысли такой не допускайте себя – прислушайтесь к словам моим! – иначе погибнете.
Голос его столь сдавлен, что слова эти еле слышны. Товарищ Нечаева впервые поднимает голову, с любопытством вглядываясь в него.
Словно учуяв его слабость, Нечаев снова переходит в наступление, выматывая его, будто гончий пес.
– Восемнадцать столетий прошло с века Господня, почти девятнадцать! Мы стоим на пороге нового века, в котором никакая мысль не будет запретной. Нет ничего, о чем мы не вправе подумать! И уж конечно, вы это знаете! Должны знать – ваш же Раскольников рассуждал об этом в написанной вами книге, пока его не свалила болезнь.
– Вы безумны, вы просто не умеете читать, – бормочет он. Но он потерпел поражение и хорошо это сознает. Он потерпел поражение в споре, оттого что сам не верит себе. А не верит себе оттого, что потерпел поражение. Все рушится: логика, доводы разума. Он глядит на Нечаева и видит лишь кристалл, мерцающий в пустыне, – замкнутый в себе самом, несокрушимый.
– Будьте осторожны, – говорит Нечаев, грозя ему пальцем. – Тщательнее выбирайте слова, говоря обо мне. Я человек русский, и, называя меня безумным, вы утверждаете, будто и Россия безумна.
– Браво! – восклицает товарищ Нечаева и с вялой издевкой бьет в ладоши.
Он предпринимает последнюю попытку как-то встряхнуться.
– Пустое, это всего лишь увертка софиста. Вы только часть России, и безумия ее только часть. Я – тот человек, – он прижимает руку к груди и тут же, устыдясь аффектированности жеста, опускает ее, – тот, кто несет в себе безумие. Это моя участь, мое бремя, не ваше. Вы еще слишком юны, чтобы не сломаться под ним.
– И опять-таки браво! – снова прихлопнув в ладоши, восклицает товарищ Нечаева. – Тут он тебя поймал, Сергей!
– И оттого я предлагаю вам сделку, – спеша продолжает он. – Я напишу кое-что для вашего станка. Я напишу правду, полную правду, уместив ее, как вы пожелали, на одной странице. Мое условие таково, чтобы вы напечатали эту правду в собственном ее виде, не изменив в ней ни слова, и послали на улицы.
– Договорились! – Нечаев положительно светится от торжества. – Вот это по мне! Дай ему перо и бумагу.
Незнакомец накрывает наборный столик доской, кладет поверх лист бумаги.
Он пишет:
Ощущая легкую дрожь, он вручает листок Нечаеву.
– Превосходно! – говорит Нечаев, передавая листок товарищу. – Истина, какой ее видит слепец.
– Печатайте.
– Набери, – приказывает Нечаев.
Товарищ Нечаева смотрит на него твердым вопрошающим взглядом.
– Это правда?
– Правда? Истина? Что есть истина? – взвизгивает Нечаев столь пронзительно, что весь подвал начинает звенеть. – Набирай! Мы и так потратили много времени!
И в этот миг он понимает, что попал в западню.
– Позвольте, я кое-что изменю, – говорит он и, получив листок, сминает его и сует в карман. Нечаев не пытается ему помешать.
– Поздно, поздно, слово не воробей, – говорит он. – Вы написали это при свидетеле. Мы напечатаем написанное вами, как и обещали, слово в слово.
Западня, адская западня. Стало быть, он вовсе не тот, за кого себя принимал, – не человек, неожиданно вышедший из кулисы, чтобы вмешаться в распрю между пасынком своим и анархистом Сергеем Нечаевым. Смерть Павла была всего лишь приманкой, позволившей завлечь его из Дрездена в Петербург. Его выманили из укрытия, и теперь Нечаев держит его за горло.
Он растерянно глядит на Нечаева, но тот неколебим.
17
Яд