Кристина вздрогнула, словно и впрямь прикоснулась к ней эта рука, и медленно побрела мимо кустов одичавшей смородины, мимо лодок и серого камня, торчащего из воды. Правда, невдалеке остановилась, обернулась, словно собираясь возвратиться, но только поплотнее закуталась в необъятную кофту тети Гражвиле. Как хорошо, что прихватила ее, пронизывает до костей. Прибавила шагу, даже пробежалась немножко и вдруг остановилась, огляделась — будто оказалась перед широкой, не перепрыгнуть, канавой. Куда теперь? Тропинка поднимается к улице, а улица идет по высокой насыпи с забетонированными откосами и сворачивает к самому берегу озера. В таком виде Кристина не покажется в городе, тем более в новом массиве, получившем странное название — Шанхай. Лишь издали посмотрит на него. Солнце приятно припекает плечи, поблескивает в окнах кирпичных домов, заливает золотом красные шиферные крыши, влажные от утренней росы. Но ведь за эти два года здесь выросло еще больше домов, и Кристине отсюда трудно распознать унылые, голые улицы, то тут то там обсаженные хилыми липками. Честно говоря, она плохо знала Шанхай, оказавшись дома, редко ходила по его улицам. Просто избегала этих улиц на двух холмах, этих слишком аккуратно выстроенных больших домов и маленьких коттеджей. Почему? — даже не спрашивала себя. Боялась искать причину, не хотела мутить устоявшуюся воду? Почему же сейчас с таким любопытством смотрит она в ту сторону, почему взгляд ее бегает от дома к дому, проникает на балконы, увешанные разноцветным бельем, провожает летящие мимо машины. Где-то там Паулюс, трепещет мысль. Где-то там Паулюс Моркунас живет…
«Зачем ты приехала, Кристина, зачем?» — спрашивает вполголоса и, еще минутку постояв без движения, все в том же оцепенении, поворачивается, бредет назад. Поднявшееся солнце шпарит прямо в глаза, вслед за удаляющейся лодкой радугой сверкает водяная дорожка, набегая все ближе и ближе, к самому берегу… К серому камню.
— Так я и думала — Криста!
Прислонив таз с выстиранным бельем к боку и придерживая его обеими руками, на тропе стояла Чеслова и ждала ее. Халат расстегнулся, и высоко обнажились ядреные, пышные бедра; завязанная на затылке красная косынка скрывала волосы, еще сильнее подчеркивая сверкающие серьги.
— Твоя тетя еще вчера мне шепнула, что ты приехала. Хотела сразу забежать, но говорит, лежишь. Может, заболела?
— Ах, эта тетя…
— Она жуть как о тебе заботится, только о тебе и говорит. — Переставила таз к другому боку. — Как поживаешь, рассказывай.
— Поживаю, Чеся. Поживаю, — неопределенно ответила Кристина.
— И все еще одна? — Чеслова оглядела ее с головы до ног и почему-то рассмеялась. — Да есть кто-то, наверно.
— Никого нет, одна.
— Что? — откликнулась Чеслова. — Одна? Ты? Такая баба и одна?
Простодушное удивление Чесловы развеселило Кристину.
— Поверь, Чеся.
— Эх, Криста. Уж не сердись на меня — всю жизнь ты была скрытницей, знаю, помню.
— Думай, как тебе угодно.
Выцветшие глазки Чесловы пригасли: может, и правду Кристина говорит.
— Зато я процветаю! Все лучше и лучше. Как в газетах пишут. — Сделала несколько шажков в гору. — Загляни вечерком потрепаться.
Когда соседка звала ее к себе, Кристина обычно отнекивалась, выкручивалась, а если и заходила, то на минутку, словно и впрямь в этот час ее ждали дела. Вот и теперь ничего не ответила, только кивнула, покосившись на Шанхай. И тут же без всякой причины мучительно заныло сердце, и Кристина застыла, вслушиваясь. Откуда этот далекий барабанный бой, пронзительные вопли флейт? Почему она видит свою Индре, ее Данаса… маленького Данаса, спрашивающего: «Я правда тебя застрелил?..»
Ах, господи, как бы мне хотелось ни о чем, ну ни о чем не думать.
Собираясь в больницу, тетя Гражвиле сняла на кухоньке крышку белой кастрюльки («Мясцо отварила, все сложила, только потушить»), ткнула пальцем в синюю («Картошка почищена, соль уже клала»), открыв шкафчик, показала алые ребристые помидоры («С огорода, не какие-нибудь там магазинные; сметана в холодильнике»), приподняла стеклянный кувшинчик с компотом («Если не сладкий, сахару подсыпь») и сказала с порога:
— Ешь, детонька. Ты только ешь.