А через месяц или другой является из армии Чесин Лев. Гулял день, гулял другой. И по ночам гулял. Весь дом звенел. А наутро четвертого дня неотложка увезла Бронюса в больницу. Голова расшиблена, весь кровью обливается. Чеся голосит, на сына кидается, а тот с пеной у рта пустой бутылкой размахивает. «Только подойди, молодуха, только тронь меня…»
Лев удрал куда-то, наверно, подальше от греха, а Чеся привела Бронюса домой. Где Лев эти пять лет шлялся, одному богу известно. Матери не писал, она как будто и забыла про сына. Когда напомнила однажды про него, она только огрызнулась через плечо: «В нашей стране человек не пропадает». Не пропал и Лев, что правда, то правда. Этой весной ковыряюсь как-то в огородике и слышу — зарычал грузовик, остановился у ворот. Большенный, с прицепом. Из кабины выскочил мужчина и идет прямо ко мне. Лев!.. Горе ты мое… Поздоровался и ухмыляется, двумя пальцами черные усики приглаживает. Голубая куртка нараспашку, конец широкого галстука за брючный ремень засунут, а штаны, как у всех молодых, — джинсы. И башмаки желтые, остроносые, на высоком каблуке. Простоволос, на макушке — плешь. «Как живешь-можешь, тетя? — спрашивает и тут же добавляет: — В райцентре я пришвартовался, общагу дали, вот оно как. Дай, говорю, к мамаше загляну». Я все в огородике копошусь, вечер спускается, слушаю, ушки на макушке. Ничего, тишь да гладь. Гляжу, Чеся провожает своего Льва, знай щебечет, знай лепечет, и все по сторонам зырк да зырк: видят ли ее с сыном. «Заскочу как-нибудь», — залезая в кабину, сказал Лев. Однако на следующий раз поднял бучу. Как только привалит — правда, редко это бывает, — так и жди цирка.
Гражвиле замолкла, вздохнула глубоко, с натугой.
— Горе ты мое, если бы люди хоть раз на себя оглянулись, а то горазды только на других глазеть. Вот и мы с тобой судим других, косточки перемываем.
— Да не судим мы, тетя, не осуждаем. Если б не такая ночь… эта ночь…
За окном, в огородике, трещали кузнечики, единственные сейчас нарушители ночного покоя. Наверное, те же самые кузнечики из детства Кристины, которых она все норовила поймать да подержать, трепыхающихся, в маленькой ладони, чтобы по всему телу пробежала странная дрожь. Как и маленькую рыбешку, войдя в озеро по колено, как и писклявого птенца, выпавшего из гнезда. Теперь она уже не испытала бы того волнения — задубела ладонь. А может, и сердце перегорело?
Рука тети Гражвиле как-то опасливо коснулась плеча Кристины, соскользнула с него.
— Наверно, с дочкой поссорилась, детонька? Но ведь Индре хорошая девочка.
— Хорошая, — непослушными губами произнесла Кристина.
— Нынче молодежь не та, что в моем девичестве. Нагляделась да наслушалась сверх всякой меры. Скажу, что и с ними труднее, и им самим не легче. Хоть твоя-то Индре ничего такого не выкинула?
— Нет, нет, — снова ответила Кристина и как могла спокойнее, просто через силу добавила: — Ничего такого она не выкинула, ничего…
Бросила халат на стул, провела ладонями по легкому шелку сорочки.
— Спи, тетя Гражвиле. Тебе рано вставать, работа ждет.
— Сколько надо сна старому!..
— Спокойной ночи.
Постояла у двери. Воздух в комнате задрожал от боязливого стрекота осенних кузнечиков.
— Так и не вернулась…
— Чеся-то? Вернется, как же, за Бронюсом побежала.
Криста вытянулась на кровати, закрыла глаза и прислушалась: вдруг опять раздастся скрипичный концерт кузнечиков.
Где-то далеко промчалась по улице машина.
II