В воскресенье после обеда, когда Казимерас сказал, что уходит в деревню, Матильда подождала немного, поборола последние сомнения и, завязав в узелок десяток яиц, взяла Саулюкаса за руку да повела. Не сказала ребенку ничего — ни куда идет, ни зачем, тащила его по тропинке через луга, вдоль журчащей Швянтупе.
Солнце было уже невысоко, пьяняще пахло сено в копнах, в побелевшей ржи иволга молила бога о дожде. На небе не было ни тучки, дрожали повисшие листья деревьев, под босыми ногами глухо гудела измученная засухой земля.
Тропинка нырнула в чащу Жидгире, долго петляла в зарослях черемухи, орешника, рябины. Дохнуло прохладой, прелью палых листьев. Ребенок уколол ногу о сухую ветку и пискнул, но Матильда дернула его за руку:
— Тсс!
Саулюс затих — его заставил замолчать не столько мамин голос, сколько полумрак густого леса.
Когда лес поредел, она уже издали увидела серые шатры и крытые повозки с выставленными вверх оглоблями. Спутанные лошади щипали траву, на ветке сохла цветастая юбка, а может, платок.
— Есть кто живой? — справившись с собой, но все-таки дрожащим голосом спросила Матильда.
Из повозки выкатился загорелый дочерна полуголый мальчуган.
— Где все? — спросила Матильда.
— Там, — показал мальчуган в сторону Швянтупе:
— Поищи мать вашего главного, самую старую женщину, я хочу ее видеть, — попросила Матильда.
— А она тут! — Мальчуган, приплясывая, подбежал к повозке, стоящей возле кустов. — Она тут.
У самой повозки, прислонившись к горке подушек, сидела на цветастом платке старая женщина, и Матильда при виде ее подумала: ей, пожалуй, целых двести лет… Лицо, изборожденное почерневшими морщинами, походило на корявый пень березы, и не сразу можно было разглядеть крючковатый нос да глубоко запрятанные глаза. Но глаза были живые, и в них, словно в бусинках из черного стекла, поблескивали лучи солнца.
— Я к вам пришла, — сказала Матильда.
Старая цыганка не шелохнулась.
— Я слышала, вы все можете, вы одна можете сказать, что никто не скажет.
Матильда вспомнила про узелок в руке. Положила его на цветастый платок рядом со старухой, но цыганка даже не посмотрела на него. Зачмокала беззубым впалым ртом — глубокой бороздой среди множества других морщинок.
— Говори, — сказала слабо, но ясно.
Матильда подтолкнула сына к цыганке.
— Это мой сын. У него правый глаз карий, а левый голубой. Я боюсь — что это может значить.
Руки старой цыганки зашевелились, пальцы медленно поползли по подолу, казалось, два огромных рака двигались навстречу друг другу, а встретившись, переплелись клешнями, задергались, захрустели, словно меряясь силами.
— Правый — карий, левый — голубой, — беззубым ртом зашамкала цыганка, а ее пальцы все сражались, и сейчас уж казалось, что руки пытаются оторваться друг от дружки и не могут. — Голубой и карий. Голубой — небо да река, карий — коварство да обман. Где сходятся реки и разверзается земля, там кипит ледяная смола ненависти. Кто выпьет каплю этой смолы, погубит солнце и небо голубое. Кто пройдет по ней вброд и не утонет, того будут сопровождать обман и коварство, жизнь станет камнем, и зубы нацелятся в горло…
— Я хочу услышать, что ждет моего сына? — Матильда спросила очень четко, потому что не могла понять цыганку.
— Покажи свою ладонь, — попросила цыганка. — Ближе, еще ближе.
Матильда задрожала от страха, что пальцы цыганки будто пиявки вопьются в ее ладонь. Но цыганка посмотрела издали.
— Твоего сына ждут камень, солнце и змея. Если возьмет камень и бросит в солнце, погаснет он, не солнце. Если возьмет камень и бросит в змею, убьет обман и коварство. Я все сказала, молодая женщина.
Матильда ни о чем больше не спрашивала, даже спасибо не сказала. Все пятилась, не в силах оторваться от пронизывающего взгляда старой цыганки. И когда повернула было по той же самой тропе домой, цыганенок спросил:
— Вы Мару не видали?
— А кто она?
— Плясунья. Сейчас пляшет тут недалеко.
— Веди, — сказала цыганенку Матильда.
Проходя мимо, глянет глазком. Не остановится, смотреть не станет, просто так…
На круглой прогалине, окруженной зарослями крушины, потрескивал костер и пиликали три скрипача, а перед толпой лежащих на земле цыган плясала девушка. Босая, с упавшими на плечи черными волосами, раскинув обнаженные руки и выставив грудь, шла она крадучись, пощелкивая пальцами, потом резко повернулась, помчалась обратно, бешено затопала и закружилась, вихляя бедрами так, что замелькали медные ноги. Мужчины хлопали в ладоши, покрикивали:
— Гей, гей! Мара! Гей, гей, Мара, гей!
В толпе мужчин стоял с кнутом в руке старик в яркой рубашке. Тот самый, что приходил намедни и долго толковал с Казимерасом возле хлева… Матильда разинула рот и присела, словно ее огрели по голове, — рядом со стариком сидел на лужайке ее Казимерас и хлопал в ладоши, будто белье вальком отбивал.
Она бежала домой, словно ее подхлестывал цыганский кнут, — в голове смешалось все: и колдовские слова старухи, и неимоверный страх — чтоб только деревня не узнала, куда увела ее Казимераса деревянная нога.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В первый же день, когда Саулюс приехал домой, Каролис спросил: