— Вот то-то и дело, Ольга Карловна, что черви никак не в состоянии будут проникнуть в моё учреждение. Ни-ни!
Ольга Карловна только головой покачала. Несмотря на кажущуюся суровость и резкость характера, она была женщина чрезвычайно добрая и даже сентиментальная.
— Стыдно, Федор Кузьмич, стыдно. Кругом столько нужды, столько нищеты. Уж ежели вы не знали, кому оставить эти деньги, раздали бы их голодным да холодным. Вон вы в газетах все морские крушения выискиваете и чуть не злорадствуете при этом каждый раз, как будто все эти беды происходят только от того, что вас с моим капитаном от службы отставили.
— Что вы говорите, Ольга Карловна! Как злорадствуем, помилосердствуйте!
— Да уж ладно, знаю. Насквозь вас вижу. А небось, другие крушения мимо глаз и ушей пропускаете: как люди от голода травятся да вешаются.
— Помилуйте, Ольга Карловна, я-то тут при чем же? Работали бы, а не бездельничали.
— Стыдно вам так говорить.
— А главное, все равно, я своими деньгами всех бы не накормил.
— Стыдно вам так говорить!
— Да и никто ко мне не обращался. Не мне же выискивать, — слабо оправдывался старик.
— Стыдно, стыдно, стыдно! — рубила, не слушая его, капитанша. — Подумали бы тоже и о женщине, которая за вами ухаживает! — И с этими словами она уходила, негодующая и огорчённая.
Подобные отповеди, надо признать, гасили зависть капитана и смущали самого механика. Однако дело было сделано, и теперь поздно было размышлять, хорошо оно, или дурно. Для собственного же спокойствия следовало утвердиться на том, что хорошо, а так как капитан тоже в этом участвовав, он со своей стороны немало содействовал подобному утверждению.
— Женщина... Что вы хотите! Разве она может проникнуть в глубь вещей?
— Достойнейшая и добрейшая женщина, — убегая косым глазом в противоположную сторону от прямого, говорил механик. — И здесь... — он стукал себя при этом пальцем по лбу, — много. Н-но…
Челюсть его начинала усиленно двигаться.
Капитан шепотом подхватывал недосказанное:
— Женское рассуждение, Федор Кузьмич. Если так рассуждать, тогда и дорогих монументов не следовало бы ставить знаменитым людям.
— Положим, я не знаменитый, — скромно сознавался механик. — Но ведь я никого и не просил мне монумент ставить, я сам себе склеп соорудил.
— И отлично сделали, — горячо шептал капитан, позванивая ключиками в кармане, отчасти от волнения, а главное, с тайной целью заглушить этот ропот. — Если уж действительно не суждено было умереть в море, пусть хоть на земле ногами не топчут.
Когда склеп был вполне готов, а обсаженный деревцами клочок земли вокруг обнесён решёткой и обведён настоящею якорною цепью, решено было это удивительное сооружение освятить и на освящение пригласить Ольгу Карловну.
К удовольствию механика, она от этого предложения не отказалась, и, хотя своего мнения никогда не изменяла, на этот раз между капитаншей и приятелем её мужа состоялось как будто некоторое примирение.
По счастью, ему так и осталось неизвестным, что загадочно молчавшая все время капитанша весьма ядовито выразила своё впечатление:
— Отлично сделано; только, по-моему, лучше уж в этом склепе курятник устроить, чем покойника держать. Все же хоть курам бы тепло жилось.
— Вы не резонны, Ольга Карловна, — дерзнул заметить обиженный за своего друга, да и за себя тоже, капитан.
И он привёл своё веское замечание относительно монументов великим людям.
Но капитанша резко отпарировала этот аргумента.
— Так ведь то награда за пользу или за добро, которое они людям принесли. Пример, как надо жить, а этот всю жизнь прожил для себя да деньги копил, чтобы по смерти на себя их тратить. Какой и кому это пример?
Капитан был сражён этим замечанием настолько, что не нашёлся ответить, да она и не стала дожидаться ответа, а, считая вопрос конченным, по обыкновению, повернулась и ушла хлопотать по хозяйству.
VII
Оставался, так сказать, последний штрих — эпитафия, и для эпитафии был тоже найден мастер.
Правда, этот мастер был слаб на выпивку и, как выражался о нем по-морскому механик, частенько стаивал на четырех якорях, т.е., попросту, пары ног ему было мало для опоры, но это свойство весьма присуще, надо сознаться, многим истинно-русским талантам. И фамилия его была самая истинно-русская: Подвывалов. Иван Подвывалов.
Затем он заломил с механика большие деньги за такую, как ему казалось, маленькую штуку, но зато обязался приготовить не одну, а несколько эпитафии, и вообще постараться удовлетворить заказчика.
По условию пришлось уплатить ему часть назначенного гонорара вперёд.
Это бы ещё ничего, но для вдохновения требовалось также и угощение ему. Если бы ещё это требование повторилось раз, два, но оно учащалось с течением времени, а отказать было опасно: у поэта всегда была основательная зацепка для оттягиванья: то он заявлял, что ему надо знать, с философской ли или иной точки зрения отнестись к предмету, то наконец требовалось изучить характер будущего покойника, дабы эпитафия вполне отвечала истине.
Это излишнее, как казалось Федору Кузьмину, усердие начинало его раздражать, и он выразил своё нетерпение мастеру.