Марей вернулся весь продрогший, потому что впопыхах забыл шапку, но глаза у него запально блестели, будто он мчался вместе с поезжанами по веселой зимней дороге.
— А ты, Семаха, так-таки и не вышел, не поглядел. Тебе не до того, разве я не разумею. Но все равно, Семаха, — нам ли печаловаться. Давай-ко по маленькой. Господи благослови. Слабкая эта мозоль по нашим палестинам. Баб за ласки угощать куда ни шло. А ведь я, Семаха, зван на свадьбу. Неладно, поди, не ходить-то. Может, вместях прогуляемся, а? Приткнемся, где потишай, с уголка. Посидим. А кто тебя тут знает. Утаечкой поглядишь на свою залетку. Ну?
— Нет уж, Мареюшко. Я вот схожу погляжу лошадку да и на полати. А утром с первыми петухами…
— И не погостишь?
— Да уж какие гости, суди-ко сам.
— Это так, Семаха. И пошто оно так-то, как добрый какой, все у его наперекос?
— Ты только, Мареюшко, не проговорись там перед нею.
— Упаси господи, об чем речь. Но потом, к слову придется, выскажу: опоздал, мол, соколик. А свадьбу затеяли громкую. Тихон Кузьмич — мужик с деньгой. И свои кони добрюшшие, ан нет дай шикану — и самого Каляя нанял. А у того лошади — зверье.
— С черной бородой Каляй-то?
— Да он и сам-то через трубу вроде продернут.
«Значит, она была под рыжей-то шубкой, не разглядел я ее, — подумал Семен. — Ах если бы знать все…»
— Неловко как-то выходит, Семаха: такой гость ты, а я бы из дому. Не пойду, стало быть. Веселись они там. А мы здесь с тобой…
— Нет, Мареюшко, уж ты живи по порядку: звали — ступай. От нас с тобой подними общую — за нее. А то вроде зло затаили. Нехорошо.
— Умная ты головушка, Семаха. Вишь, как рассудил. Выходит, идтить. Да ты-то как?
— А мне, Мареюшко, сейчас хоть как, одному все легче. У ней вся жизнь переменится, и мне тоже все начинать сызнова. Так что подумать есть над чем.
С первыми петухами Семен выехал в обратную дорогу.
X
Приказчик Сила Ипатыч Корытов невзлюбил техника-агронома еще до знакомства с ним. Корытов не был главным человеком на ферме, однако всем хозяйством ворочал именно он, Сила Ипатыч. Люди по всякой нужде обращались только к приказчику, и он с полной ответственностью или разрешал им, или запрещал, и жаловаться на него было не принято: раз сказал Сила — так тому и быть. Управляющий Николай Николаич Троицкий полностью доверял своему приказчику, который хорошо разбирался в экономике большого хозяйства, имел крепкую память на десятины, воза, пуды, меры, рубли, штуки, никогда не забывал своих распоряжений и знал до мелочей каждую семью, живущую на ферме: ее доходы, покупки, потери, изъяны, прилежание к труду и самогону. От него никто не мог скрыть украденного на ферме или плохой работы, так как он всюду имел своих доверенных лиц, доносивших ему обо всем, что происходило даже в самых укромных уголках хозяйства. Рабочие знали об этом, и между ними зародилась отчужденность и недоверие друг к другу.
Сила Корытов, маленький, сухонький мужичок, имел привычку глядеть на все как бы подслеповато, вблизи, хоть на человека, хоть на бумагу, хоть на зерно, взятое в ладошку. Когда он разговаривал с кем-либо, то приближал свои сощуренные и без того глубоко посаженные глаза к самому лицу собеседника, и тот под пристальным, вживе ощупывающим взглядом его чувствовал себя и неуютно, и принужденно.
Семен Огородов, понаблюдав за приказчиком со стороны, почти сразу уверился, что Корытов ни капельки не страдает зрением, а щурится для того, чтобы скрыть свою подозрительность и допытку. «И походка у него странная, — отметил Семен. — Вкрадчивая, будто выслеживает кого-то». И произошло удивительное: Сила Корытов, как всякий хитрый и опытный человек, быстро догадался, что новый агроном сумел глубже других заглянуть в его душу. И перед Огородовым приказчик вдруг сам почувствовал себя в чем-то виноватым и, не имея над ним власти, повел себя с ним настороженно ласково и умильно.
Управляющий Николай Николаевич Троицкий раньше обычного пришел в кабинет, потому что сегодня утром жена поднялась с головной болью, была не в духе, ко всему придиралась и наконец не давала курить. Раздевшись, свою барашковую папаху он поставил на угол стола, с нетерпеливым наслаждением закурил и достал со шкафа шахматную доску с неоконченной партией. Оглядев и поправив фигуру, стукнул кулаком в стену — прибежал, словно вынырнул из воды, казначей Укосов в малиновой рубахе под жилеткой.
— Твой ход, братец, — встретил его управляющий и указал на шахматы. — Чего глядишь?
— Да я не того, как его, Николай Николаич. Там у меня на столе бумаги разложены.
— Куда они денутся, твои бумаги. Ходи, сказано. Да ведь под удар ладью-то ставишь, голова два уха, — возьму и не отдам. И это не лучший ход. Да ты, никак, с похмелья, Укосов?
— Как это вы всегда, Николай Николаич?
— Пахнет же, черт возьми. Разит. И глаза на рассоле. Они и без того у тебя жидкие.
Чтобы угодить хозяину, Укосов весело согласился:
— Девки даже припевку сложили о моих зенках: меня режут без ножа простокишные глаза. Тоже мало хорошего.
— Ты сходишь наконец-то?
— Увольте уж, Николай Николаич.