Полковник свесил руки по швам, утянул подбородок:
— Благодарю за службу, рядовой Огородов. Спасибо, голубчик.
— Рад стараться, — гаркнул солдат и вздохнул широко и свободно.
Офицеры, обходя и еще раз оглядывая необыкновенного солдата, направились к земляным ступенькам на выход с позиции, а фельдфебель Золотов подвинулся к Огородову и ткнул в спину:
— Как стоишь-то, истукан? — И крикнул шепотом: — Кру-гом!
Три экипажа, стоявшие на дороге, тронулись один за другим, и Огородов рукавом шинели вытер со лба пот.
Повеселевший фельдфебель бил кулак о кулак, не снимая перчаток, лип к солдату с пустяками:
— Видел, а? Небось перетрусил? Маму небось вспомнил? А?
Но солдату сегодня выпало нелегкое утро, и было ему не до шуток — глядя на него, посерьезнел и Золотов:
— Вот запомни, дубина, на носу себе заруби, за царем служба не пропадет. А теперь — марш в казарму.
Недели через две на батарею береговой обороны Кронштадта пришел приказ: рядового четвертого года службы Огородова Семена Григорьевича отчислить в распоряжение артиллерийских мастерских на Выборгскую сторону. И так как он умел читать чертежи, знал кузнечное дело, его определили мастеровым в испытательную лабораторию.
II
Служить на новом месте было и легче и интересней, потому что жизнь мастерских регламентировал не устав, а обыкновенный труд, по которому жестоко истосковался Огородов и за который взялся с неутолимой жаждой.
В цехах вместе с солдатами работали и вольнонаемные, каждый день приносившие тревожные вести о жизни столицы. А к зиме поползли зловещие слухи о поражении русских войск на Дальнем Востоке, и слухам приходилось верить, так как мастерские перешли на круглосуточную работу, спешно расширялось литейное производство, а в лаборатории откатных устройств и лафетов испытывали все новые и новые системы. От мастеровых требовались более высокие знания своего дела, и Огородову разрешили посещать библиотеку, где наряду с чертежами и технической литературой можно было почитать и беллетристику. Именно здесь он познакомился с народными рассказами Льва Толстого и друга его Семенова. За зиму он не пропустил ни одной книжки журнала «Русское богатство», где печатался полюбившийся ему Мамин-Сибиряк. И особенно-захватили его «Письма из деревни» Энгельгардта. К ним он возвращался несколько раз, перечитывал их с начала и до конца и впервые задумался над судьбой русского хлебопашца.
Как-то накануне пасхи, при испытаниях новой артиллерийской установки на полигоне, Семен Григорьевич Огородов познакомился с техником по оптическим приборам Егором Страховым.
Было Страхову уже под тридцать, но одевался он как холостяк из ремесленных: тонкие сапоги гармошкой, брюки с напуском на голенища, серый пиджак с подхватом и рубаха-косоворотка из малинового сатина. Лицо его от яркого сатина и линялых бровей казалось совсем белобрысым, простовато мужицким, и Огородов сразу почувствовал к Страхову родственное расположение, которое совсем укрепилось после первой же беседы.
— А я подумал, — признался Огородов, — думал, вы наш брат, деревенщина. У вас все и имя, прошу извинить…
— За что извинить-то? Хорошо, стало быть, что за своего принял. Я, как всякий русский, люблю деревню. Болею за нее. Наша деревня, скажу вам, — ой крепкий орешек. Этот орешек многие столетия не могут одолеть ни писатели, ни философы. А уж о политиках и разговору нет. Понимаете?
— Не совсем, Егор Егорович.
— Залетел я, залетел, — осудил сам себя Страхов и поправился: — То есть в том смысле, что если мы уладим наши земельные неурядицы, считай, развяжем все узлы, опутавшие мужика, да и всю Россию, по рукам и ногам.
— То верно сказано: узел на узле. Община, как артельный котел, всех варит в одной воде. Хорошего мало.
— Присматриваюсь к вам, Семен Григорьевич, с первого дня. И любо, скажу, когда вы у наковальни.
— Да ведь у нас дома своя кузница. Я, сказать вам, сызмала молоток взял в руки, может, пораньше ложки. Отковать или сварить, за этим у нас в люди не принято.
— Это где же у вас?
— По Туре, значит. Река такая. На полдень лицом встанешь — правая нога на Урале, а левая — сама Сибирь. Вот и судите, вроде бы как межедворье. До нас каменья, а от нас леса — конца-краю нет. А по Туре земли — хоть на ломоть мажь, чернозем.
— Тура, Семен Григорьевич, — ведь это и Верхотурье и Туринск? Не так ли?
— Да как же, как же, — весь зажегся Огородов, впервые за время службы услышал от человека родные названия. Вытерев наскоро руки о прожженный передник, стал быстро пригибать пальцы: — Верхотурский монастырь, мощи Семиона Праведного. На богомолье пешком ходим. Это вверх от нас. А чуточку пониже Туринск — уезд. Двадцать верст — по нашим палестинам и в расчет не берем. А вы как-то и наслышаны? И Туринск наш. Может, и бывать приходилось? Сейчас по чугунке — долго ли.
— Нет, нет, Семен Григорьевич, бывать не бывал, а о местах ваших читывал. Да что же мы так-то, походя. Вы бы зашли как-нибудь ко мне, чайку попьем, Семиона Праведного вспомним. Ей-ей. А я живу рядом, в Якорном тупике. Дом вдовы Овсянниковой. А много ли еще служить вам?