Читаем Ошибка Оноре де Бальзака полностью

Под опущенными веками деда Мусия промелькнула бескрайняя степь, бездорожье степное, серебряная и вольная журавлиная стая, густые вербы над Днепром-Славутою, и сказочная Хортица, и грозные пороги, и мать Сечь встала перед ним скалою, и кто-то вдруг опоясал деда нагайкой, обжег, повалил и топтал ногами, и было пусто и одиноко, только дождь плакал и ветер тужил. И перед взором деда Мусия вдруг возникла разъяренная физиономия Кароля, и вот он уже снова лежал на земле избитый и поруганный, казалось, стены роскошного дворца расступились и, кроме Ганского, не было перед дедом никого, а в теле и в сердце осталась только боль, которую не унять до самой смерти. И дед Мусий не заметил, что мысли его, горькие, безутешные, уже потекли по струнам, и он, прижав скрипку подбородком к плечу, играл про неволю.

И сразу вдруг все исчезло, словно земля поглотила дворец, людей. Дед играл, и тосковали послушные струны скрипки, и эта несказанная тоска входила, как невыносимая боль, в сердце Бальзака, и он, забыв все условности, гостей и весь мир, прижимал руки к груди, сдерживая бешеные перебои больного, растревоженного сердца; его глаза пламенели, лоб побледнел, полные губы пересохли от неугасимой жажды души. Гости поникли в задумчивости; только дед в постолах оставался на земле; у деда болел крестец, щемило сердце, шумело в голове, деда Мусия били нагайкой и топтали ногами, а степи украинские тянулись бесконечно, а ночи были глухи ко всякому горю, как господа, и далеки от горя, как господа, мерцали звезды и, холодный к горю, светил месяц, и только дождь осенний плакал, и ветер тужил.

А отчаяние было неудержимо, точно река полноводная, глубоко, точно русло старого Днепра.

А для Бальзака скрипка, покоренная рукой старика крепостного, оживила давнее и незабываемое: далекий Париж, тесную, похожую на гроб мансарду, в которой, как запертый в клетке лев, он десять лет метался и кипел — словно в сердце у него извергался кратер нового Везувия… Странички рукописей на столе, на полу, на подоконнике, перед глазами — десятки незабываемых лиц обитателей парижских предместий, этих обездоленных искателей счастья, далекая Бретань и рядом — изысканные салоны Парижа… Воображение гнало его дальше, вперед… И он уже видел дорогу, незнакомые селения, молчаливую покорность верховненских крепостных, в которой созревала давно угадываемая им буря… А здесь, рядом, сидели те, кому горе и нужда безразличны, кто выменивает людей на собак… Надутый князь со своими родичами… и возле них Эвелина, Северная Звезда, его эликсир жизни.

Скрипка стонала, плакала и горевала в старческих руках, и Бальзак прозревал. Он сам не заметил, как произошло непостижимое: он не смог сдержать душивших его рыданий, кусал губы, слезы катились из широко раскрытых глаз, и не от стыда за них он закрыл лицо руками. Просто люди, сидевшие в гостиной, были ему чужды, безмерно чужды.

Дед Мусий опустил скрипку, и гости зааплодировали, удивленно поглядывая на Бальзака. Он вскочил, подбежал к деду и стал целовать его в лоб и щеки, сжимая его в объятиях. Потом, не говоря ни слова, выбежал из зала. Но и у себя в кабинете он еще долго не мог успокоиться, хотя здравый смысл подсказывал ему всю непродуманность его поведения.

А в гостиной замешательство сменилось оживленным разговором о необычайной чувствительности Бальзака. Дед Мусий поклонился и вышел. Жегмонт разрешил ему уйти домой. Сжимая под мышкой скрипку и держа в руках бандуру, дед семенил по двору. Из темноты вынырнула перед ним фигура управителя Кароля. От неожиданности дед Мусий вскрикнул и отступил в тень. Управитель прошел мимо, не заметив деда. Он направлялся в людскую. Когда он появился на пороге, из людской всех словно ветром вымело, осталась одна бабка Мотовилиха.

— Живешь еще, ведьма? — злобно спросил Ганский.

— Слава богу, живу, пан управитель.

Бабка низко склонила голову. Ждала, покорно опустив сухие плечи.

— Позови Марину, живо.

— Сейчас, пан управитель, сейчас.

Старуха исчезла. Управитель нетерпеливо постукивал нагайкой по лавке. Запах кушаний щекотал ноздри. Кароль толкнул ногой дверь и вышел на крыльцо. Темень осенней ночи жалась к домам. Таинственно застыл вокруг парк. Шорох босых ног пробудил управляющего. Перед ним стояла Марина. Он стиснул ей локоть своими сильными пальцами и бросил в лицо:

— Придешь ночью по доброй воле — не забрею в солдаты твоего Василя, не придешь — пожалеешь.

Оттолкнул и сошел с крыльца. Исчез в темноте, словно дурной сон. А Марина так и осталась стоять одна, без мыслей и чувств, на ветру, среди ночи.

Бальзак к гостям не вернулся. Жегмонту велел передать извинения, сказать, что заболел. Эвелина рассердилась было, но все оказалось к лучшему. Неожиданную взволнованность можно было истолковать по-своему. Да, княгиня Зося могла позавидовать ей. Князь Конецпольский долго еще говорил:

— Тяжелые времена, пани Эвелина. В Европе непременно- будет буря. Только писатели и артисты живут бездумно, без волнений. Игра вашего крепостного растрогала Бальзака, он может написать об этом целую поэму, но я-то понял ее по-своему.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже