«Молчаливая борьба Хлебникова и Гумилева»[559] превратила этих двух поэтов в сознании читателя в полярные фигуры. Критика, с легкой руки Корнея Чуковского, главным литературным антиподом Маяковского избрала Анну Ахматову. Но и Мандельштам тоже не был забыт, свидетельством чего может послужить, например, позднейший «Конспект речи о Мандельштаме» (1933) Б.М. Эйхенбаума, один из тезисов которого: «Мандельштам и Пастернак – этим соотношением заменилось прежнее: Маяковский – Есенин»[560] – в финале подкрепляется следующим выводом: «Мандельштам, конечно, возрождение акмеистической линии, обогнувшей футуризм»[561]. «Когда Маяковский в начале десятых годов приехал в Петербург, – со слов своего мужа вспоминала Надежда Яковлевна, – он подружился с Мандельштамом, но их быстро растащили в разные стороны»[562]. Говорящая деталь: обратившись однажды к Надежде Яковлевне, Маяковский, должно быть, по старой привычке, назвал Мандельштама Осей.
В своих суждениях о Мандельштаме Владимир Владимирович последователен не был. А.Б. Гатову запомнилась характеристика «хороший поэт»[563], а в мемуарах Алексея Крученых приводится такое ироническое высказывание Маяковского, относящееся к 1929 году: «Ж<аров> – наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем О. Мандельштам»[564]. Во время «дела об “Уленшпигеле”» Маяковский занял «антимандельштамовскую» позицию.
Мандельштамовские суждения о Маяковском тоже не были лишены скепсиса, при том что Мандельштам всегда отдавал должное таланту автора «Облака в штанах». «…Совершенно напрасно Маяковский обедняет самого себя, – отмечал он, например, в заметке «Литературная Москва» (1922). – Ему грозит опасность стать поэтессой, что уже наполовину совершилось» (II: 259). Колкая шутка Мандельштама о Маяковском-поэтессе была замечена и превращена в бумеранг желчным Федором Сологубом, который говорил В. Смиренскому в 1925 году: «…Мандельштам и Маяковский – не поэты, а поэтессы»[565].
Хотя мандельштамовскому спору с переводчиками «Легенды о Тиле» в 1929 году предшествовала полемика с А.Г. Горнфельдом, развернутая Г.О. Винокуром на страницах журнала Маяковского «ЛЕФ» (отмечено Б.М. Гаспаровым)[566], имя Маяковского, как мы помним, отсутствует в списке заступников Мандельштама от Горнфельда и Заславского, опубликованном «Литературной газетой». Более того, в так называемом «деле об Уленшпигеле» Маяковский, судя по письму Горнфельда к Р.М. Шейниной от 27 мая 1929 года, однозначно встал на сторону мандельштамовских обидчиков: «По делу Засл<авского> – Манд<ельштама> я бы мог тебе написать еще целую книжку, но расскажу лично. Должен был состояться суд в Конфликтной комиссии (вы об этом читали), и Абр<ам> Бор<исович> <Дерман> был там в качестве моего представителя, но Манд<ельштам> струсил, взял свою жалобу против Засл<авского> обратно и добился от правления Союза писателей предписания конфл<иктной> комиссии дела не разбирать. Комиссия, однако, протестует и хочет разбирать дело в июне – когда Абр<ам> Бор<исович> приедет из Полтавы. Из членов комиссии особенно ругал Мандельштама Маяковский – едва ли по принципиальным, верно, по личным мотивам»[567].
Тем не менее Мандельштам, никогда не поддававшийся соблазну мелкого мщения, в 1930-е годы восторженно отзывался о стихах уже погибшего Маяковского. Современнице (Н. Соколовой) запомнилась поистине гиперболическая оценка: «Маяковский – гигант, мы недостойны даже целовать его колени»[568]. Другие мемуаристы приводят такую формулу: «Маяковский – точильный камень нашей поэзии»[569].
Когда Мандельштам уехал на Кавказ и, соответственно, исчез с горизонта столичных писателей, они начали распространять слухи о том, что автор «Tristia» добровольно разделил судьбу Маяковского. Из дневника К.И. Чуковского от 22 апреля 1930 года: «В ГИЗе упорно говорили, что покончил с собой Осип Мандельштам»[570].
В мае – июне 1930 года Мандельштамы жили в Тифлисе, затем переехали в Ереван. «Был он худощав и невысок ростом, голова откинута назад, черты лица крупные, выразительные, в глазах – беспокойство, и весь он какой-то напряженный, тревожный, нервный» – так описывал облик Мандельштама мимоходом увидевший поэта в столице Армении Г. Маари[571].
В ереванской тюркской чайхане Мандельштам познакомился с молодым биологом Борисом Сергеевичем Кузиным (1903–1973).
«Он был не дарвинистом, а ламаркистом <…>. Он стрижется под машинку, “под ноль” <…>, носит крахмальный воротничок, он длиннорук, похож на обезьяну, у него чисто московский говор, усвоенный не из литературы, а от няньки <…>. Знал иностранные языки, постоянно перечитывал по-немецки Гёте <…>…служил в Зоологическом музее университета»[572]. Так со слов Мандельштама писала о Кузине Эмма Герштейн.