Репродукция автопортрета другого стихотворца, пользовавшегося славой безумца Константина Батюшкова, украшала мандельштамовскую комнату в Доме Герцена. «Он рассказывал о Батюшкове с горячностью первооткрывателя, – вспоминает С.И. Липкин, – не соглашался с некоторыми критическими заметками Пушкина на полях батюшковских стихов»[654]
. Судя по всему, Мандельштам – может быть, не без влияния Юрия Тынянова – ощущал себя прямым продолжателем батюшковской линии в русской словесности (поэзию Батюшкова и Мандельштама Тынянов сопоставил в статье «Промежуток» (1924). Спустя десять лет Тынянов писал К.И. Чуковскому о Мандельштаме: «У него даже вкусы батюшковские»[655]). В целом ряде своих произведений 1910–1930-х годов Мандельштам отнюдь неВ парадоксальном мандельштамовском определении творчества Батюшкова как «записной книжки нерожденного Пушкина» (III: 401) вполне отчетливо сформулирована собственная поэтическая задача. Ведь речь здесь идет не о «записной книжке
Как к живому, любимому человеку Мандельштам обратился к старшему современнику Пушкина в своем стихотворении «Батюшков» (1932), напечатанном в том же номере «Нового мира», что и «Ламарк»:
Финальные строки этого стихотворения перекликаются с программными строками из стихотворения Мандельштама 1914 года:
А эти строки, в свою очередь, восходят к знаменитой формуле Батюшкова: «Чужое – мое сокровище».
Ноябрь 1932 года Мандельштамы провели в санатории ЦЕКУБУ Узкое, в бывшем имении Трубецких. 10 числа поэт на один день приехал в Москву: в редакции «Литературной газеты» был устроен его закрытый творческий вечер.