В конце октября – начале ноября 1936 года Мандельштамы переехали на последнюю свою воронежскую квартиру. Работы не было. Денег не было. Никаких перспектив на улучшение обстоятельств воронежской жизни не было.
Сколько можно судить по сохранившимся мандельштамовским письмам зимы 1936–го – весны 1937 года, поэт весь, без остатка, отдался чувству лихорадочного и бескомпромиссного отчаяния. Он не желал больше различать оттенков и полутонов – пропадать, так с музыкой. Выглядеть нищим – так на все сто. «Сегодня утром мы с мамой (Надежды Яковлевны – Верой Яковлевной, приехавшей в Воронеж на время ее очередной отлучки в Москву. –
Письма поэта последнего периода воронежской ссылки удивительным образом сочетают в себе нешуточный вызов с почти детскими мольбами о помощи.
«…я сообщаю: я тяжело болен, заброшен всеми и нищ. На днях я еще раз сообщу об этом в наше НКВД и сообщу, если понадобится, правительству. Здесь, в Воронеже, я живу как в лесу. Что люди, что деревья – толк один. Я буквально физически погибаю» (из новогоднего письма Н. С. Тихонову от 31 декабря 1936 года; IV174). «Узнай следующее: в конечном счете мне предложено жить на средства родных (?) или убраться в любую больницу, откуда меня вышвырнут в дом инвалидов (к бродягам и паралитикам)» (из письма от 8 января 1937 года брату Евгению, не приславшему денег; IV: 175). «…ты ведешь себя как скверный мальчишка, надеющийся избежать ответственности» (из письма ему же; IV: 176).
«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней и растворятся в ней, кое—что изменив в ее строении и составе.
Не ответить мне – легко.
Обосновать воздержание от письма или записки – невозможно» (из письма Ю. Н. Тынянову от 21 января 1937 года; IV: 177).
«Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы.
«Жить не на что. Даже простых знакомых в Воронеже у меня почти нет. Абсолютная нужда толкает на обращение к незнакомым, что совершенно недопустимо и бесполезно» (из мартовского письма Н. С. Тихонову; IV: 181).
«…человек, прошедший через тягчайший психоз (точнее, изнурительное и острое сумасшествие), – сразу же после этой болезни, после покушений на самоубийство, физически искалеченный, – стал на работу. Я сказал – правы меня осудившие. Нашел во всем исторический смысл. Хорошо. Я работал очертя голову. Меня за это били. Отталкивали. Создали нравственную пытку. Я все—таки работал. Отказался от самолюбия. Считал чудом, что меня допускают работать. Считал чудом всю нашу жизнь. Через
«Повторяю: никто из вас не знает, что делается со мной» (из письма Н. С. Тихонову от 17 (?) апреля 1937 года; IV186).
«<Брату> Шуре скажи: то, что он
Таков был психологический фон, на котором начиная с 6 декабря 1936 года создавались едва ли не самые совершенные Мандельштамовские стихи воронежского периода. Очень высоко оценил эти стихи Борис Пастернак в письме Мандельштаму, переданном весной 1937 года: «Я рад за вас и страшно Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике, и редкой чистоты и благородства. <…> Спасибо за письмо».[834] Пастернак благодарил Мандельштама за новогоднее поздравление, отправленное 2 января. «Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – писал Пастернаку Мандельштам, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за все и за то, что это „все“ – еще не „все“» (IV: 174).