Припомним один характерный эпизод. В 1841 году была дана на сцене великолепная опера Глинки “Руслан и Людмила”. Булгарин и компания сговорились провалить это гениальное произведение во что бы то ни стало. Никому не интересно, какими мотивами они руководствовались, но очевидно, что эти мотивы были очень невысокой пробы. Сговорились и сделали. Со свойственной ему развязностью Булгарин заявил в своей “Северной пчеле”, что новое произведение Глинки ниже всякой критики. Дикий отзыв, но этот отзыв мог иметь последствия, так как Булгарина слушали. Узнав о его выходке, Сенковский решился заступиться за великого человека и его дело, что и исполнил с большим воодушевлением. “Мы имеем в Глинке один из огромнейших талантов, которые только существовали в музыке и владели орудиями звука”,– писал он. “Четвертый акт, – читаем мы дальше, – колоссальное создание, которое навсегда останется в музыке памятником того, что может сделать великий талант со звуками, гаммами и инструментами и как все тут повинуется могучей воле”.
Эпизод любопытный, но по тому времени настолько обыденный, что на него никто даже не обратил внимания. Это было в порядке вещей. И для полноты характеристики этого порядка позволю себе привести следующее письмо Сенковского к Ахматовой:
“Вы, – пишет он, – так милы, что хотите даже ненавидеть Булгарина. Благодарю вас за этот пленительный порыв дружбы вашей, но Булгарин не стоит ни любви, ни ненависти. Это человек без характера, без всякого правила в поведении, несчастная игрушка своих собственных страстей, которые попеременно делают его то ужасным, то смешным, то довольно порядочным. В одно и то же мгновение он в состоянии сделать и величайшую низость, и прекрасный подвиг благородства, сам вовсе не зная этого.
Я давно принял с ним и его братией роль хладнокровного наблюдателя, которого уже не обижают их мерзости, но который всегда готов отдать справедливость их хорошим сторонам. Эта роль бесит их. Они называют меня гордецом, прославили человеком неприступным, надменным, возмутили против меня целую тучу завистливых посредственностей, которая терзала и еще терзает меня своей глупою злобою и всеми гнусностями клеветы. Но моя неколебимость в предначертанной себе роли побеждает все эти мутные волнения мелочных и грязных страстей: когда я захочу, они все-таки сделают по-моему и тотчас смиряются, чтобы помириться со мною. Я обыкновенно довольствуюсь тем, что, удостоверившись во власти своей над ними, снова делаюсь для них неприступным и держу их в отдалении от себя. Тогда они снова начинают бранить меня; а я этого и хочу. Мне это очень нужно. Я не могу смешиваться с ними и не желаю, чтобы смешивали меня с такими людьми в публике. Оттого вы видите, что все наши журналы попеременно то поносят меня, то восхищаются мною. Когда я ласков с которым-нибудь из них, тотчас является в нем великолепная похвала моему уму, моим познаниям и прочая. Но для меня не выгодно, чтобы эти люди долго хвалили меня: порядочная часть публики тотчас подумала бы, что я уже веду с ними дружбу и компанию. Дав им время явиться моими льстецами, я вдруг оборачиваюсь к ним спиною – и они в бешенстве снова начинают терзать меня до новой вежливости с моей стороны. Это – моя забава и моя тактика. Независимость моего положения дает мне все средства играть с ними эту немножко жестокую комедию, но они не стоят ничего лучшего: они вполне заслуживают ее.
Для нее я даже жертвую очень многим, между прочим и моим состоянием. Но иначе нельзя! Они думают, все думают, что я очень богат. Я один знаю, что это неправда: но пусть их думают!.. Это располагает их к готовности продать себя мне при первом изъявлении с моей стороны охоты купить их, и таким образом я всегда в состоянии показать свету всю меру их низости, всю причину их злобы и их раболепства. Когда мне нужно сорвать маску ожесточения с которого-нибудь из этих людей, я умею очень искусно бросить ему поживу, пять, десять тысяч рублей, – и он у ног моих, пока я сам не оттолкну его. О! Они дорого мне стоят! Но надо выдержать свою роль”.