«16/IX 83 г.
Дорогой отец!
Мне очень грустно, что у тебя возникло чувство, будто бы я избрал роль „изгнанника“ и чуть ли не собираюсь бросить свою Россию… Я не знаю, кому выгодно таким образом толковать тяжелую ситуацию, в которой я оказался, „благодаря“ многолетней травле начальством Госкино и, в частности, Ермашом, его председателем. Мне кажется, он еще вынужден будет ответить за свои действия Советскому Правительству.
Может быть, ты не подсчитывал, но ведь я из двадцати с лишним лет работы в советском кино — около 17-ти был безнадежно безработным.
Госкино не хотело, чтобы я работал!
Меня травили все это время, и последней каплей был скандал в Канне, в связи с неблагородными действиями Бондарчука, который, будучи членом жюри фестиваля, по наущению начальства старался (правда, в результате тщетно) сделать все, чтобы я не получил премии (я получил их целых три) за фильм „Ностальгия“[114]
. Этот фильм я считаю в высшей степени патриотическим, и многие из тех мыслей, которые ты с горечью кидаешь мне с упреком, получили свое выражение в нем. Попроси у Ермаша разрешения посмотреть его, и все поймешь и согласишься со мной.Желание же начальства втоптать мои чувства в грязь означает безусловное и страстное мечтание отделаться от меня, избавиться от меня и моего творчества, которое им не нужно совершенно.
Когда на выставку Маяковского в связи с его двадцатилетней работой почти никто из его коллег не захотел придти, поэт воспринял это как жесточайший и несправедливый удар, и многие литературоведы считают это событие одной из главных причин, по которым он застрелился.
Когда же у меня был 50-летний юбилей, не было не только выставки, не было даже объявления и поздравления в нашем кинематографическом журнале, что делается всегда и с каждым членом Союза кинематографистов. Но даже это мелочь — причин десятки — и все они унизительны для меня. Ты просто не в курсе дела.
Потом я вовсе не собираюсь уезжать надолго. Я прошу у своего руководства паспорта для себя, Ларисы, Андрюши и его бабушки, с которыми бы мы смогли в течение 3-х лет жить за границей — с тем, чтобы выполнить, вернее, воплотить свою заветную мечту: поставить оперу „Борис Годунов“ в Covent Garden в Лондоне и „Гамлета“ в кино. Об этом я написал свое письмо — просьбу в Госкино и Отдел культуры ЦК. До сих пор не получил ответа.
Я уверен, что мое правительство даст мне разрешение и на эту работу и на приезд сюда Андрюши и бабушки, которых я не видел уже полтора года.
Я уверен, что правительство не станет настаивать на каком-либо другом, антигуманном и несправедливом ответе в мой адрес. Авторитет его настолько велик, что считать меня в теперешней ситуации вынуждающим кого-то на единственно возможный ответ просто смешно; у меня нет другого выхода: я не могу позволить унижать себя до крайней степени, и письмо мое просьба, а не требование. Что же касается моих патриотических чувств, то смотри „Ностальгию“ (если тебе ее покажут) для того, чтобы согласиться со мной в моих чувствах к своей стране.
Я уверен, что все кончится хорошо, я кончу здесь работу и вернусь очень скоро с Анной Семеновной и Андреем и Ларисой в Москву, чтобы обнять тебя и всех наших, даже если я останусь (наверняка) в Москве без работы. Мне это не в новинку.
Я уверен, что мое правительство не откажет мне в моей скромной и естественной просьбе.
В случае же невероятного — будет ужасный скандал. Не дай Бог, я не хочу его, ты сам понимаешь.
Я не диссидент, я художник, который внес свою лепту в сокровищницу славы советского кино. И не последний, как я догадываюсь.
(В „Советском фильме“ один бездарный критик, наученный начальством, запоздало назвал меня великим.) И денег (валюты) я заработал своему государству больше всех бондарчуков, вместе взятых.
А семья моя в это время голодала. Поэтому я и не верю в несправедливое и бесчеловечное к себе отношение. Я же как остался Советским художником, так им и буду, чего бы ни говорили сейчас виноватые, выталкивающие меня за границу.
Целую тебя крепко-крепко, желаю здоровья и сил. До скорой встречи.