Мотор «шестеры», ревя белугой, расшвыривает стога воздуха, дыханье степи, нагоняет изумрудного полоза, с узором белого начертания: ЛОТОС.
Вагоны текут неподвижно между холмов, не ведая о погоне. Так прошлому безразлично будущее, особенно если в нем нет человека, если оно кроваво.
«Шестера» коньком-горбунком вбрасывает дурака в воздух.
Меня обступают дети – и поднимают игрушкой… Стан станции уставлен товарняками. Они – шевелятся клубком параллельных змей. От страха пьяным акробатом, кувырком увернувшись от валов колес, ускользая нырком в задыханье, бросаю вперед руку, тянусь, тянусь – за поручнем последнего вагона (ноги вертятся белками в колеснице) – и рука подрастает в хватке…
Бросок – промах, бросок – и великан Чернышевский с подножки меня подсекает мизинцем за кадык и вбрасывает вещмешком – вещью – в тамбур. С саднящей глоткой, с элеватором-костью, с плугом в гортани, задыхаясь пыльным зерном, как златом, пялюсь, как поезд, хлопая дверью, как жаброй, ход набирает, будто смерть – годы, мгновения, Бога.
Двигаться рекою на байдаре. Колошматить водомерный бег. Сесть на мель, жениться на хазарке, отмотать назад тыщьнадцать лет.
Сом огромен скрытностью, как ангел: кто – кого? – как клюнет топляком!
Кто вверху раскинул белый лагерь? Кто внизу гуляет нагишом?
Кинуться в русалочьи объятья, загасить себя, как головню, – с солнечным (зенит в башке) проклятьем, с штормом Каспа по мурашкам – в западню нефтяную, Заратустрой скрытой, с ангелом по недрам разнестись – глянуть на простор могил разрытый.
Ангел, танго, лотос, лоно, Стикс.
Все вода, леса, пески, дебри воздуха и трав. Дельта льется по степи, горизонт прорвав.
Заливных лугов раскрой, ерики, протоки – лабиринт воды, разбой – остров, овцы, волки.
Черепахи под ногами, будто мины, и ужи. Кабаны Ильмень вскопали – рыбы в иле нажрались.
На пароме, через Волгу, через небеса. Выхожу в ночевку к Богу. Степь. Луна – блесна.
Дождик скоро, но неслышно, меж курганов в синеве, по степи полынь колыша, тянет радугу ко мне.
Разевая света веер, пробирается гроза. Туча кручей реет, зреет. Рассыпается слюда семикрылья серафима и ложится на глаза. Пахнет молнией эфира расписная стрекоза.
Крылья, зенки нахлобучив на разлет стекла гофры, мельтешенье солнца сучит пряжу ливня, ткет ковры – кроет ими степь и взгляд, примеряет Бог наряд. На бугре стоит отряд – тычет молний штык в разряд.
Вдруг прыг-скок из самой кручи, угловатый, как цифирь: доит, доит вымя тучи смерч – как телку нетопырь. Насосавшись, отлетает – разведриться: хлыщет, льет. Суслик норку покидает, захлебнувшись, ниц ползет.
Вдруг из темени свинца, с треском, трепетом скворца, навернувшись как слеза, выпадает шар, паря.
Пальцы воздуха и губы – шаровую налегке катят степью, воют в трубы, – пригибаюсь – э-ге-ге!
Не балуй! – Ба-бах! – Попало. Тишина белым-бельма. Поле мною ширью пало. Баю-баю, темнота.
Надо мной, венец прозрачный замыкая, коршун вьется. На дозоре суслик, алчный столбик жира, щечкой трется о рассвета шар, о клад. Царство света полнит взгляд. В нем – хрустальный Бога Город. С мозжечка стекает холод.
Как если б синевой скользя в реке, пуская кроль безумною поденкой – июнь-пескарь дымится на песке от чешуи пожара – зыбко, емко.
Золотой снующею блесной слить от боя жереха в падучей. Дышит день – труб брачных позывной – пузырем над щечкою лягушьей.
Или – обжимаясь под плюсной обручально, мечено, летуче, ввысь пескарь пикирует долой – на форсаже МиГа, за тягучим его следом.
Сумерки. Туман, поднимаясь медленной рекою, входит в пах и льется по глазам.
Я Тебя до смерти не раскрою.
Март
В календаре это как крыши конек, или все равно что пойти по перилам на воздух упругий с подскоком – косточку на языке светилам протолкнуть в мякоть ока, в сочную света силу, прозрачней слова простого: выстоять на границе тела и звука. В лицах ни кровинки – чем меньше мути, т. е. жизни, тем больше света.
С огромным, как воздух, ранцем, набитым шестьютысячелетьем, плыть и плясать первоклашкой.
На ночном козырьке в полнолунье мне снилась простая собака, голый лес и поле озимых. Изумрудная оттепель в белом нежном подбрюшье. Серебряная собака тащила в зубах мой сон – мою кость, мой плуг кистеперый: чем чернее бумага, тем шире поле.
И сердце так билось, билось, толкало мой бег в паденье – над краем светлого леса.
И в поле на бреющем грач летал. Сел, зорко прошелся по борозде, наблюдая, как добрые мягкие руки марта кропили меня землей, теплой и талой: лоб, глаз светосилу, русский язык похорон, чернозема сытную ласку.
И муки мои тащила собака, припадая, и грач следил.
Я кладбища ненавижу – их клад, их сытая прорва – их знание хуже глада.
Снег – вертикальное погребение – отсюда, из белых столпов паденья, мне еще видно, как стынет громкий, взъерошенный козодой – и вдруг пронзает черной трелью тугое, как мясо солдата, время.
Как обнять шесть десятков веков разлуки?
Смертным важно шепнуть в слепок руки пятипалый воздух, звук разогнать до покражи мысли. Но пока в моих легких полмира – я тебя донесу – дам Богу на ощупь.
И себя закатаю в откуп.