Обобщая свой опыт сценического творчества, Станиславский писал: «Я понял, что творчество – это прежде всего полная сосредоточенность всей духовной и физической природы. Оно охватывает не только зрение и слух и все пять чувств человека, оно захватывает помимо того и тело, и душу, и разум, и чувство, волю и память, воображение» («Моя жизнь в искусстве»).
Только в моменты или периоды такой величайшей сосредоточенности, собранности и подъема можно создать что-то действительно значительное. Они-то обычно и переживаются как моменты вдохновения. Такие периоды наступают по большей части после более или менее продолжительной подготовительной работы и более или менее длительного периода, в течение которого брошенные когда-то семена исподволь зреют; сами же они неизбежно непродолжительны. Они приносят озаренное пламенем особенно интенсивного переживания завершение и осуществление тому, что раньше сплошь и рядом более или менее долго подготовлялось и зрело.
В тех случаях, когда автору его композиционный замысел удается, художественное произведение оказывается таким завершенным и совершенным целым – как бы самостоятельным миром, в котором каждое действующее лицо определяется из своих взаимоотношений с другими действующими лицами того же художественного произведения, внутри него, независимо от каких-либо квалификаций, которые делались бы автором от себя со стороны, извне по отношению к художественному произведению.
Если при этом внутренняя логика характера раскрывается уже в исходных ситуациях, дальнейшее развитие действия может приобрести такую внутреннюю необходимость, что самим художником его творение будет восприниматься как нечто от него независимое. Именно так нередко воспринимают свои творения крупнейшие художники. В ответ на сделанный ему как-то упрек, что он слишком жестоко поступил с Анной Карениной, заставив ее покончить жизнь под поездом, Л. Н. Толстой сказал: «Это мнение напоминает мне случай, бывший с Пушкиным. Однажды он сказал кому-то из своих приятелей: “Представь, какую штуку сыграла со мной Татьяна. Она – замуж вышла! Этого я никак не ожидал от нее”. То же самое и я могу сказать про Анну Каренину. Вообще герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы. Они делают то, что должны делать в действительной жизни и как бывает в действительной жизни, а не то, что мне хочется»[197]
.Можно привести еще целый ряд аналогичных высказываний.
Тургенев говорит о героях своего романа «Отцы и дети»: «Я все эти лица рисовал, как бы я рисовал грибы, листья, деревья: намозолили мне они глаза, и я принялся чертить».
Диккенс говорил: «Я не сочиняю содержание книги, но вижу его и записываю».
Теккерей как-то сказал: «Я был крайне удивлен замечаниями, которые делались некоторыми из моих героев. Казалось, какая-то невидимая сила двигала моим пером. Действующее лицо говорит что-нибудь или делает, а я задаю себе вопрос: “Как он, черт возьми, додумался до этого?..”»
На сделанный ему упрек в том, что высказывания его героев малопоэтичны, Бомарше ответил: «Я в этом не виноват и должен сознаться, что, сочиняя, я веду с моими героями непрерывно самый оживленный разговор. Я, например, кричу: “Берегись, Фигаро, граф все знает. – Ах, графиня, это неосторожно с вашей стороны. – Живо, живо, спасайся, маленький паж”. А затем я лишь записываю то, что они мне отвечают».
Аналогичные факты встречаются и в других областях художественного творчества. Так, Гуно говорил о себе: «Я слышу пение моих героев с такою же ясностью, как я вижу окружающие меня предметы, и эта ясность повергает меня в род блаженства…»
Так действующие лица художественного произведения в силу внутренней необходимости, с которой развивается действие и раскрывается их характер, живут своей собственной жизнью, которая и самим художником воспринимается как независимая от него. С таким восприятием объективности, подлинности созданного художником мира естественно сочетается реальность и интенсивность чувств художника по отношению к действующим лицам, живущим в его творениях. Имеется немало свидетельств того, как ярки иногда бывают эти чувства.