— Клянемся! — хрипловато кричал Колыванов. — Никогда, нигде, в любом смертном бою не уронить чести этого знамени. Пронести, как святыню, обагренную кровью товарищей, через все фронты, на которые пошлет нас партия!
Зайченко дал знак музыкантам, и оркестр заиграл «Интернационал». Казалось, что маленький этот оркестрик заглушил все звуки на станции, и ничего уже не было слышно, кроме плывущей в воздухе мелодии, которую плавно и торжественно вели трубы.
Колыванов перехватил знамя одной рукой, другой взял под козырек. Зайченко и Алексей Алексеевич вытянулись и опустили руки. Женщина в кожанке вскинула голову и встала еще прямей. В последний раз вздохнул медью бас, громыхнули тарелки, глухо ухнул барабан.
— Смирно! — скомандовал Колыванов. — Равнение на знамя!
И опять грянули трубы, забухал барабан, зазвенели медные тарелки, но теперь уже задорно и весело.
Знамя пронесли перед строем, оно замерло в руках у знаменосца, и, будто ожидая этого, оборвался марш в оркестре.
— Вольно! — крикнул Колыванов. — Можно разойтись!..
Строй зашумел, поломался, разбился на кучки.
Оркестранты вытряхнули и спрятали мундштуки и пошли по дощатой платформе к грузовичку, который стоял внизу за пакгаузом.
Алексей Алексеевич и женщина в кожанке попрощались с Зайченко и подошедшим Колывановым и, будто только сейчас почувствовав, как сечет лицо снежная пыль, подняли воротники и тоже спустились по лесенке вниз.
Грузовичок пофыркал мотором, почихал, заурчал и тронулся с места.
— А вы чего ж не поехали? — спросил Колыванов у Зайченко.
— Провожать так провожать, — ответил Зайченко и вытер согнутым пальцем слезящиеся глаза.
— Коменданта надо тряхнуть! — поправил ремни амуниции Колыванов. — Чего он с эшелоном волынит?
— А ты сядь на его место! — поежился от порыва ветра Зайченко и неожиданно согласился: — А тряхнуть не мешает. Пойдем.
Он направился вдоль платформы к станционным постройкам, Колыванов обернулся к толпящимся у дверей пакгауза ребятам, крикнул: «Заходите, там пусто!» — и заспешил за широко шагающим Зайченко.
В пакгаузе было темновато, пахло прелой рогожей, валялись пустые ящики, стояли рассохшиеся бочки. Кто-то прикрыл дверь, стало потише и потеплей, расселись
на ящиках и задымили самокрутки.
Глаша с Настей сидели в сторонке и о чем-то шушукались. Степан вертел «козью ножку» и нет-нет да поглядывал в их сторону. Почему-то ему казалось, что говорят они о нем. Глаша прятала от него лицо, а Настя, похоже, ее утешала. Никакой вины припомнить за собой Степан не мог, рассердился и подсел поближе к ребятам.
— Красиво получилось! — оживленно говорил Кузьма. — С оркестром, все честь по чести! И знамя!
— Уж больно Леша хорошо говорил! — согласился Федор. — Меня аж слеза прошибла. Пронесем, мол, как святыню! Вроде иконы, значит.
— Да нет, Федя! — улыбнулся Женька. — Святыня — это иносказательно, как символ... Понимаешь?
Федор поморгал ресницами и на всякий случай согласился:
— Оно конечно. — Подозрительно огляделся — не смеются ли над ним? — и вздохнул: — Расстроился я даже! — Вынул кисет и предложил: — Закуривайте, ребята!
Такой щедрости от Федора не ожидали, к кисету потянулось несколько рук, а Степан с сожалением посмотрел на свою «козью ножку» и сердито сказал:
— А говорил — нет махорки. Ох и жадный ты, Федька!
— Я не жадный, а хозяйственный. — Федор аккуратно завязал кисет и спрятал за пазуху. — Это какой нам, выходит, почет! Перед всем народом флаг вручили.
— Знамя, дурья голова! — одернул его Степан. — Флаг!.. Ну, поселянин!
— Я, может, и поселянин, — обиделся Федор. — А ты самый что ни есть... этот... антихрист!
— Анархист, Федя! — поправил Женька.
— Все едино! — отмахнулся Федор. — Выше всех себя ставит!
— Смотри, какой сознательный стал! — засмеялся Степан, потянул погасшую «козью ножку» и потребовал: — Спички гони!
Федор вздохнул, снял шапку, вынул из-за подкладки коробок и протянул Степану.
— А зачем ты их в шапке держишь? — удивился Женька.
— Чтобы не отсырели, — солидно объяснил Федор. — Солдат я теперь или кто? — И закричал на Степана: — Чего расчиркался? С одной закурить не можешь?
— Да подавись ты своими спичками! — кинул ему коробок Степан и пошел к дверям. Отодвинул плечом одну половину, прислонился к притолоке, курил и смотрел, как на путях, что напротив, стоят у теплушек солдаты в таких же, как у них, необмятых шинелях и неразношенных ботинках, а рядом с ними женщины и ребятишки.
Даже отсюда Степану было видно, что разговора особого между ними уже нет, все прощальные слова сказаны, а отправки еще не дают, вот и стоят они молча, отцы гладят ребятишек по головам, а жены смотрят на них.
У теплушки, где играет гармонь, детишек не видно, а стоят кружком молодые солдаты, и кто-то в кругу отплясывает напоследок. А один парнишка все оглядывается, высматривает кого-то, надеется, наверно, что прибежит в последнюю минуту та, которую ждет.