Итогом такой ситуации стало появление в историографии двух конкурирующих подходов в изложении позднего этапа истории империи, актуальных и поныне [Schnettger 2002; Wilson 2006; Kümin 2009; Coy, Marschke, Sabean 2010]. Прежние исследователи, симпатизировавшие национальному державному государству (Machtstaat) прусского типа, считали, что после Вестфальского мирного договора говорить о каком-либо явном, едином национальном характере империи невозможно; эта прерогатива перешла к отдельным имперским территориям. Другое влиятельное направление, представленное в современных исследованиях, напротив, предполагает, что империя в действительности не управлялась силовыми методами, а была миролюбивым, правовым государством (Rechеstaat), состоявшим из гармонично объединенных, дополняющих друг друга частей [163]
В ней видят прообраз республиканского федерализма — пример лучших германских традиций и возможный предмет гордости, а не стыда. При этом такое достояние — государство, подчиненное верховенству закона, — возникло в результате имперского стремления к политическому влиянию. В то время как прежние историки сокращали срок жизни империи на 150 лет, считая, что после Версальского мира она превратилась в группу мелких суверенных государств, многие современные исследователи либо вообще изгоняют понятие «гибель империи» из своих исторических концепций, либо возлагают ответственность на внешнего врага: мол, если бы не Наполеон, то все могло бы быть совершенно иначе.Обе интерпретации историков имеют нечто общее: они стремятся к однозначности. Однако нам следовало бы внимательнее прислушаться к словам современников, что империя была своего рода парадоксом, загадкой, одновременно и государством, и негосударством. И действительно, оба определения верны, ведь сама реальность была неоднозначной. Иными словами, мы сможем понять это политическое явление, только если серьезно отнесемся к химерическому характеру его институциональной структуры и оставим попытки избавиться от него в тщетном стремлении к недвусмысленности. В конце концов, социально-политическое явление может не удовлетворять строгим формально-логическим требованиям. Ведь это не философское построение, сколько бы этого ни хотели теоретики, а, как всякий феномен человеческой деятельности, скорее совокупность коллективных действий, осмысленных в результате обрядовой, церемониальной и символической практики.
В упомянутой выше знаменитой работе об имперской конституции Гегель упрекает немцев за «суеверное пристрастие к внешним формам», столь забавное для других народов. Он обвиняет их, что в ревностном сохранении древних обрядов и церемоний они видят залог своего государственного устройства и готовы рискнуть политическим существованием всей империи ради ничтожной детали традиционной формы [Hegel 1966: 85–86]. В данной статье я утверждаю, что политическое устройство империи намного больше зависело от обрядово-символической формальности, чем это готов был допустить Гегель. В отличие от его эпохи, сегодня можно быть уверенными, что инсценированный церемониал составляет важную часть политической жизни. Множество культурологических теорий различного происхождения исходят из того, что никакая социально-политическая система не может существовать без внешнего фасада, то есть символические формы в определенном смысле имеют конститутивное значение при создании нового политического организма [Berger, Luckmann 1979; Giddens 1986; Schütz 1993; Rehberg 1994; 2001; Stollberg-Rilinger 2004]. Поэтому отправной точкой моей статьи я считаю вопрос: почему вплоть до просвещенного XVIII века современники империи так серьезно относились к этим формальностям? Возможно, за этим пристрастием к внешним формам стоит некая достойная понимания логика.
То, что обычно называется «имперским государственным устройством» (imperial constitution), покоится на нескольких институциональных факторах. Можно выделить несколько способов его закрепления: во-первых, положительно-юридический, то есть путем специальных договоров или законодательства; во-вторых, путем конкретной управленческой практики, то есть в процессе реального принятия коллективных решений; в-третьих, дискурсивно-теоретический, то есть благодаря правоведческой систематизации и интерпретации; и в-четвертых, обрядово-символический, то есть посредством постоянно возобновляемой инсценированной демонстрации присутствия власти. Все эти формы институционализации — политико-юридическая, конститутивно-практическая, дискурсивно-теоретическая и обрядово-символическая — образуют «государственное право» в широком смысле слова. Иначе говоря, на раннем этапе модерной истории между законом и обрядом еще не было должного различия.