Леонтьев говорил, а я смотрел ему в глаза. Я ждал — пусть он выговорится. Он не сможет долго прокручивать чужую ленту. Для этого он слишком интеллигент, и слишком сильно давил его когда–то Хворостун. Он должен быть моим союзником — только пусть выговорится…
Он говорил еще и еще, а я еще и еще молчал.
Конечно, я мог бы спорить, мог доказывать, убеждать и на его аргументы приводить свои, а он на мои привел бы еще новые.
Но я молчал.
Неужели и здесь, с ним, играть мне в эту идиотскую игру, когда оба знают, что снег бел, но все–таки ведут долгую полемику о его цвете, причем спорят умно и достойно, с максимальным уважением к оппоненту…
Кажется, он понял это, потому что вдруг склонил голову набок:
— Георгий Васильевич, поверьте, я вполне понимаю вашу точку зрения. Но мы придерживаемся противоположной.
«Мы» он сказал без ударения — наверное, просто оговорился.
Но эта оговорка и была правдой.
Я спросил:
— Кто «мы»?
Он, словно извиняясь, шевельнул плечом:
— Наш институт.
Я кивнул, — я и раньше предполагал, что точка зрения института будет именно такой. Точка зрения старинного барского особняка, ныне разделенного на кабинеты…
Я сказал:
— А ваше личное мнение?
Он развел руками:
— Я — работник института.
Я спросил:
— А что вы думаете по этому поводу в нерабочее время?
Он чуть улыбнулся, подумал немного и ответил:
— Боюсь, Георгий Васильевич, то же самое. Возможно, препарат Егорова имеет некоторые перспективы. Пока за это сколько–нибудь обоснованных данных нет, но — в нашем деле все возможно… Однако мне лично кажутся несравненно более обнадеживающим работы профессора Ротова.
— Вашего директора?
— Да, нашего директора, — подтвердил он cпокойно. — Но он не только директор — его труды напечатаны на восемнадцати языках.
— Ну что ж, — сказал я, — тем более. Настоящему ученому смешно бояться конкуренции. Самый простой, выход — испытать параллельно оба препарата.
— Георгий Васильевич, — примирительно проговорил Леонтьев, — вы же понимаете… Клинические испытания— это две группы больных, это медперсонал, это, наконец, деньги, которые министерство не может отпускать бесконечно. В таких условиях требовать повторения испытаний, однажды уже не давших результата…
Я сказал:
— Если бы речь шла о препарате вашего института, все эти сложности, вероятно, удалось бы преодолеть?
Он мягко согласился:
— Разумеется, авторитет ученого в подобных случаях играет не последнюю роль…
Он сказал еще что–то, я ему возразил, а он возразил на мое возражение.
Я чувствовал, что все–таки увязаю в бессмысленном словообмене, где доказать ничего нельзя, что спор наш становится как бы чистым искусством, как бы конкурсом на самый красивый аргумент…
Я понимал, что надо кончать, надо поворачивать разговор по–своему: раз уж пошла игра, пусть это будет моя игра. В конце концов, не так уж редко правду приходится выманивать хитростью, и приемов для этого полно…
Но он сидел напротив меня, умный человек, не злой; и не подлый, и я прекрасно помнил, что тогда, два месяца назад, он честно пытался помочь Юрке. И использовать сейчас с ним свою журналистскую квалификацию было почти так же непорядочно, как боксеру–разряднику затевать уличную драку.
Но другого выхода у меня не было.
Я сказал:
— Николай Яковлевич! Итак, вы твердо убеждены, что препарат Егорова не имеет права на существование?
Он развел руками:
— Ну что вы, Георгий Васильевич, так вопрос даже не ставится. Препарат практически безвреден, и ничего принципиального мы против него не имеем. Просто нам кажется, что ставить сейчас на повторные испытания именно этот препарат нерационально.
— Следовательно, препарат практически безвреден, — без выражений повторил я, — и ничего принципиального вы против него не имеете?
Леонтьев улыбнулся:
— У вас отличная слуховая память.
— Ничего, — сказал я, — подходящая… Николай Яковлевич, вы могли бы поставить свою подпись под тем, что сейчас мне сказали?
Он снова улыбнулся — на этот раз чуть растерянно:
— Вероятно, мог бы… Но, собственно, зачем?
Я объяснил:
— Я показал бы эту бумагу редактору.
— И что тогда?
— Тогда, я думаю, газета даст опровержение.
Он, помедлив, осторожно переспросил:
— Опровержение вашего фельетона?
Я кивнул:
— Да, конечно.
На этот раз он молчал долго, опустив голову.
— Георгий Васильевич, — сказал он наконец, — давайте говорить откровенно. Я служащий, я маленький человек — ученая степень, честное слово, дела не меняет. Мое «да» не значит ровно ничего — от имени института может говорить только директор, а его отношение к препарату Егорова известно мне достаточно хорошо. Не думаю, чтобы тут особую роль играли личные мотивы: человек он не легкий, но как ученый достаточно честен… Разумеется, я бы мог выступить против него. Но лишь в том случае, если бы был уверен в препарате на все сто процентов. Сейчас же взять на себя такую ответственность я просто не могу…
За его спиной было окно, а за окном был дождь — мелкий, холодный, дребезжащий. Осень, черт бы ее побрал, осень…