Читаем Остановиться, оглянуться… полностью

В кабинете было тепло тихой уютной теплотой, уже затопили, наверное, пора… А за окном было голо, город словно застрял где–то перед зимой и, уже лишенный зелени и еще лишенный снега, выглядел временным, случайным, нежилым.

У каждой поры года есть своя прелесть — так писали еще в дореволюционных букварях. Но какая прелесть у октября, длинного голого месяца, самого одинокого месяца в году? В ноябре хотя бы ждешь снега. А октябрю и пообещать нечего, кроме дождя…

— Николай Яковлевич, — сказал я, — а ведь вам, пожалуй, снова придется работать у Хворостуна. Он не понял и спросил, подняв брови:

— Вы думаете, что Хворостун снова выплывет?

— Я думаю, что каждый коллектив имеет такого начальника, которого он заслуживает.

Фраза была напрасной, мальчишеской. И прозвучала не столько обидно, сколько обиженно.

И Леонтьев, провожая до двери, смотрел на меня с сочувствием и симпатией.

За воротами я сразу же свернул в переулок — не хотелось лишний раз проходить под окнами института. Я не чувствовал ничего, кроме усталости и стыда за ту дурацкую фразу, лишь подчеркнувшую всю беспомощность моего положения. Жалкая привилегия неудачников — говорить гадость, уходя…

Дождь уже кончился. Песок на бульваре лип к ботинкам, но и стряхивался легко. Пенсионеры возвращались из подъездов к насиженным скамейкам, неторопливо расчленяя газетные листы: читаное стелили под седалища, нечитаное подносили к глазам.

Малый лет пяти взобрался на гнутую спинку скамьи, а оттуда лез еще выше по мокрому, грязному, скользкому липовому стволу. Сестренка, чуть постарше, пискляво кричала:

— Борька! Ну Борька же! Ну слезай! Ну кому говорят! Свалишься — не отвечаю! И эта боялась ответственности.

Через день мы с Женькой встретились в коридоре, и он мне энергично сказал, что пока ничего определенного.

Как всегда, он верил в неизбежность справедливости и каждый новый отказ воспринимал с оптимизмом как очередную ступеньку к ее неотвратимому торжеству.

Последующие три дня были, пожалуй, самыми тупыми в моей жизни: я ходил по кабинетам.

Я ходил по кабинетам, и меня посылали из одного в другой, потом еще в один, потом в другое здание и, наконец, назад, где очень вежливо просили подождать полторы–две недели, пока не вернется из Новой Зеландии товарищ Звонковой… Как в детской игре «Три поросенка и серый волк», где кидаешь кубик, и глиняная фигурка поросенка передвигается на три клеточки вперед, или на пять, или, если попадет на «штрафную» клетку, вдруг откатывается назад…

И у меня даже не было права обидеться на это — ведь и в нашей приемной кто–то судорожно подавлял мат, когда секретарша Людка с той же безликой доброжелательностью советовала позвонить через недельку, когда товарищ Неспанов, может быть, уже вернется с Алтая или Курил — мало ли откуда мог вернуться товарищ Неспанов!

Мне и раньше случалось ходить по кабинетам, случалось и ждать, и получать отказы. Но раньше я плевать на это хотел — за моими плечами стояла газета! И важны были, в конечном счете, не сказанные мне «да», «нет» или «может быть», а те тридцать или сорок строк, которые я уносил в своем блокноте.

Теперь блокнота со мной не было, поэтому важно было, когда вернется из Новой Зеландии товарищ Звонковой…

В пятницу наконец прилетел редактор, и я сразу же пошел к нему.

Он выслушал меня довольно спокойно и лишь на секунду прервал, чтобы попросить Людку принести подшивку за июнь. Потом сказал:

— Номер вел Игорь Евгеньевич. Он в курсе дела? Я сказал, что в курсе, но что он против опровержения.

— Опровержение! — сказал редактор. — Скорый ты какой! Опровержение — это крайний случай, чепе. Дать недолго, а расхлебывать потом… Вот с тобой, например, что тогда делать?

Я ответил спокойно:

— То, что делают в таких случаях.

Он с досадой проворчал:

— В шею гонят в, таких случаях. Или полгода на полосу не пускают…

Потом спросил, все еще читая фельетон:

— Кто визировал?

Я сказал, что в Институте Палешана.

— А что они сейчас говорят?

— Что фельетон был полностью правильный.

Редактор вопросительно посмотрел на меня, и я объяснил:

— Они свой препарат готовят.

Он вдруг вспомнил:

— Как, ты говоришь, эта штука называется?

— Болезнь Ковача.

— А твой друг чем болел?

— Ею.

— А–а, — сказал редактор. Он дочитал фельетон и несильно шлепнул ладонью по столу:

— Но факты–то, черт бы их брал, действительно правильные…

Он словно жалел об этом.

Потом посмотрел на меня:

— Ну что: будем Игоря Евгеньевича звать?

Тон у него был почти извиняющийся.

Я согласился:

— Давайте.

Собственно, другого выхода все равно не было: не сейчас, так после. Если уж фельетон шел через Одинцова, то опровержение мимо него тем более не дашь…

Пришел Одинцов — воплощенное благодушие.

— Привет, привет! — сказал он. — Ну как там, в Кении?

— Ничего в Кении, — сказал редактор, — жарко. Мы тут, Игорь Евгеньевич, с этой историей разбираемся, с препаратом Егорова.

— А–а, — отозвался тот без особого интереса. — Так я по этому вопросу консультировался. Ничего страшного. Как утверждают светила, такие случаи бывали и будут и в принципе ровно ничего не доказывают.

— А где вы консультировались, Игорь Евгеньевич?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза