Товарищи, уже не молодые, старались веселей — они привыкли, что и у отдыхающих есть свои обязанности. Они стояли у перилец танцплощадки в пальто и жакетах, а сама Маша была в легком, круто подпоясанном плащике.
Мы с Женькой сели на лавочку неподалеку и стали смотреть на это скучноватое действо.
Мы не торопились: и мне, и, наверное, Женьке было приятно это редкое для газетчика состояние, безвольное и безответственное, когда медлительный поток жизни сам несет тебя, показывая то один берег, то другой, то небо в облаках…
Я почему–то вспомнил:
Я сказал Женьке:
— Послушай, ничего стихи?
Женька сказал, что вроде ничего, чувствуется мысль. Он вообще был равнодушен к стихам и читал их редко — обычно в тех случаях, когда за них требовалось бороться.
В это время Маша на танцплощадке громко захлопала в ладоши:
— Товарищи отдыхающие, внимание! Товарищи отдыхающие!..
Товарищи отдыхающие не сразу смолкли. Маша еще немного похлопала, уже в тишине, а потом объявила:
— Танец по заказу. Барыня! По просьбе нашего лучшего отдыхающего…
Она сделала паузу и закончила на подъеме:
—…товарища Мухортова!
Все захлопали. Баянист повел «барыню». Маша сразу же пустилась в пляс, платочек затейливо играл в ее руке.
Я сказал Женьке:
— А где же лучший отдыхающий товарищ Мухортов?
Он пожал плечами — рядом с Машей никого не было видно.
Тогда я встал и увидел, как посреди деревянного помоста кто–то удивительно ровно ходит вприсядку. Я не видел ног пляшущего, только плечи, голову да плащик Маши, развевающийся на уровне его напряженного лица.
Прошла минута, другая, а он все так же стремительно и ровно ходил по кругу. Маша выдохлась, сошла. Уже и сменившая ее грузная тетка плясала не столько ногами, сколько лихими вскриками, отчаянными взмахами кистей.
А этому было хоть бы что.
Женька взобрался на пень позади меня. Я сказал ему:
— Дает дрозда лучший отдыхающий!
Он как–то странно ответил:
— Ты что, не видишь?
Он таращил глаза сквозь очки и тянул вперед короткую толстую шею. Я вспрыгнул на соседний пень — и, как и Женька, весь подался вперед, тараща немигающие глаза.
Плясал безногий. Тележка на четырех подшипниках проворно бегала по кругу, а он, в такт развеселой «барыне», отталкивался от пола ловко выструганными держаками. Иногда, подначиваемый хлопками зрителей и стонущими взвизгами медлительной партнерши, он вдруг закручивал тележку на месте, а сам, вскинув руки над головой, лихо ударял деревяшкой о деревяшку…
Баянист клонил ухо к мехам, губы его вытягивались в поцелуй, глаза смотрели сосредоточенно и. неподвижно. Толстая тетка вконец умаялась, опустила руки и только слабо притоптывала на месте. Тогда и Мухортов остановился, в последний раз ударил держаком о держак и уже буднично, устало покатил к своему месту, рядом со стулом баяниста.
Ему захлопали. Он улыбнулся и, не выпуская деревяшки, помахал зрителям правой рукой.
— Поприветствуем товарища Мухортова, — крикнула Маша, вводя аплодисменты в организованное русло, — всех переплясал!
Она громко захлопала вместе с остальными, а потом; объявила дамский вальс и сама с дурашливой важностью поплыла к седому высокому железнодорожнику: хлеб у Маши был нелегкий, но свое увеселительное дело; она знала туго…
Мы с Женькой слезли со своих пней, сели на скамейку. Подошли два старичка с шашечной доской и вежливо попросили подвинуться.
Мы вышли на улицу. У меня перед глазами все еще стояло потное, напряженное лицо безногого, деревяшки, лихо вскинутые над головой. Сколько ему было в войну? Лет двадцать, наверное…
Я сказал Женьке:
— Помнишь тот мой разговор с Федотычем?
Он посмотрел на меня:
— Помню. А что?
Наверное, он что–то почувствовал в моем голосе.
Я тоже посмотрел на него:
— Да нет, ничего особенного. Как бы это сказать тебе поделикатней… Старик, написал бы про меня ты тот самый фельетон, а?
Еще не кончив фразу, я понял, что просить об этом Женьку нелепо, и не огорчился, когда он мрачно отмахнулся:
— Ты что, с ума сошел?
Я не стал настаивать и сразу перевел разговор на другое, потому что в этом деле помочь мне Женька не мог — мы были из одной редакции. Советоваться с ним я тоже не стал, потому что незачем было взваливать на него ответственность за то, что должен был решить я один.
На Арбатской мы попрощались. Я пришел домой, вытащил все свои записные книжки и для очистки совести перелистал одну за другой. Но книжки мне ничем не помогли.
Утром в редакции я перелистал еще одну телефонную книжку — длинную и узкую, лежавшую у меня на столе. Впрочем, сюда можно было и не заглядывать: все, что берегла она, держал наготове самый верхний слой памяти…
К счастью, у меня оставалась еще Танька Мухина.
Я позвонил ей, но телефон не отвечал.
Чтобы не терять времени, я отнес подшивку в машбюро и попросил Анну Аркадьевну снять копию с моего фельетона. Она поправила очки, проглядела заглавие, две–три верхние строчки и сказала:
— Ну как же, помню. Прекрасный фельетон. Мои соседи читали его вслух.
Я сказал:
— Ошиблись ваши соседи, Анна Аркадьевна.
Она удивленно возразила: