Читаем Остановиться, оглянуться… полностью

Да, будут. Будут умирать, пока мы с Женькой во исправление моей оплошности станем использовать его связи и мои связи, пока Федотыч остынет и позвонит, а может, не остынет и не позвонит, пока хороший парень из министерства пробьет вопрос на совещании, что позволит, в свою очередь, поставить его на еще одном совещании…

Я понимал, что и мне сейчас, наверное, надо делать то, что делал Женька, то есть хладнокровно и трезво проходить инстанцию за инстанцией и стучаться во все двери, потому что рано или поздно хоть какая–нибудь из них должна же открыться!

И надо было хладнокровно и трезво учесть, что инстанций этих много, что люди там разные и что на совещаниях прав бывает не тот, кто прав, а тот, кто сумел убедить в своей правоте.

Значит, мне следовало стать ходатаем, толкачом, пробивным малым, следовало запасаться вежливостью, хитростью, достоинством, простодушием, комплиментами, связями — всем, что может понадобиться в долгой дороге, устланной паркетом и утоптанными ковровыми дорожками.

Значит, следовало сейчас же, не откладывая, хладнокровно и трезво составлять подробный план хождений и разговоров, заранее подбирать вкрадчивые интонации для кабинетов и козырные фразы для залов.

Но ничего этого я не делал. Я слез с подоконника, лег на кровать и свесил ботинки на сторону. Я подумал, что здорово бы сейчас заснуть, да подольше — часов бы па двенадцать. Или просто лежать и смотреть сквозь открытую форточку, как слабо подрагивает вечернее, темное уже небо, когда в него ударяет светом еще одно вспыхнувшее окно.

Я понимал все, что нужно. Но я не мог думать о хождениях и разговорах, о вкрадчивых интонациях и козырных фразах. Не из лени, конечно, и уж тем более не из гордости — при чем тут гордость! Просто во мне бунтовал и наливался свинцовым упрямством газетчик. Ему, газетчику, была нелепа вся эта кропотливая многодневная работа, как нелепо бегать по улицам, скликая на пожар, человеку, у которого в руках веревка пожарного колокола…

Разумеется, я понимал, что сейчас в моих руках этой веревки нет. И все–таки существовала какая–то надежда— неясная, никакой логикой не оправданная, но упорно державшая мысли на поводке. Все–таки существовала!

Я не надеялся на счастливый случай — я был журналист со стажем и слишком хорошо знал, как именно конструируются все эти «а вдруг», все эти нечаянные божьи подарки…

Надеяться стоило только па себя, я знал это и надеялся только на себя. Что–нибудь придумается! Это было почти как вера.

Бог и судьба вызывали у меня лишь профессиональный интерес фельетониста — эти слова давно перешли в разряд юмористических. Но, как истый мистик двадцатого столетия, я верил в человеческий мозг, в мозг — великое сообщество совершенных и мудрых клеток. Я верил в мозг больше, чем в деловой человеческий разум, обремененный логикой, правилами, приличиями прочими достижениями цивилизации. Я верил, что могущественное учреждение, молча вершащее свою работу у меня в голове, рано или поздно найдет оптимальное решение, найдет выход, ясную дорогу между всяческими «но».

Однако на этот раз крохотные интеллектуалы работали чересчур медленно. И как поторопить их, я не знал, потому что традиционные пол–литра мне никогда не помогали, а традиционный черный кофе только усиливал ощущение беды.

В конце концов, я лег спать, вяло утешив себя тем, что подкорка работает и во сне.

Но к утру ничего не изменилось — подкорка не сработала…

День в редакции я провел футлярно.

В столовой, в обеденный перерыв, Д. Петров вдруг пригласил нас с Женькой к себе. Никакого особого повода у него не было, да и желания, по–моему, тоже. Просто у него был такой пунктик.

Д. кончал Институт международных отношений, в дипломаты готовился чуть ли не с седьмого класса и четыре года работал секретарем посольства в стране, где появиться на службе без галстука почти так же неприлично, как и без штанов, и где, если хотят позвать и гости, приглашают в кафе. Со всем этим он был хороший парень, а его белоснежные сорочки и безукоризненные манеры, ей–богу же, шокировали окружающих не многим больше, чем непрерывный мат художника Скроботова или Женькины обтрепанные рукава. В конце концов, у каждого свой заскок, а в редакции народ терпимый…

Но сам Д., видимо, смутно ощущал какую–то свою неполноценность, ибо время от времени у него вдруг возникало бунтарское желание взломать свой чопорный европеизм революционным путем — например, ни с того ни с сего пригласить приятелей к себе домой выпить водки, и не просто так, а под зеленый лучок и вареную картошечку с солью…

На последнем мероприятии я присутствовал. Ужин был в сугубо национальном духе: мы пили «белую головку» из голубоватых чешских бокалов, предупредительно предлагали друг другу блюдо с зеленым луком, а сам Д., разминая картофелину специальной широкой пилочкой, весьма скептически отзывался о шансах лейбористов на ближайших парламентских выборах…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Плаха
Плаха

Самый верный путь к творческому бессмертию – это писать sub specie mortis – с точки зрения смерти, или, что в данном случае одно и то же, с точки зрения вечности. Именно с этой позиции пишет свою прозу Чингиз Айтматов, классик русской и киргизской литературы, лауреат самых престижных премий, хотя последнее обстоятельство в глазах читателя современного, сформировавшегося уже на руинах некогда великой империи, не является столь уж важным. Но несомненно важным оказалось другое: айтматовские притчи, в которых миф переплетен с реальностью, а национальные, исторические и культурные пласты перемешаны, – приобрели сегодня новое трагическое звучание, стали еще более пронзительными. Потому что пропасть, о которой предупреждал Айтматов несколько десятилетий назад, – теперь у нас под ногами. В том числе и об этом – роман Ч. Айтматова «Плаха» (1986).«Ослепительная волчица Акбара и ее волк Ташчайнар, редкостной чистоты души Бостон, достойный воспоминаний о героях древнегреческих трагедии, и его антипод Базарбай, мятущийся Авдий, принявший крестные муки, и жертвенный младенец Кенджеш, охотники за наркотическим травяным зельем и благословенные певцы… – все предстали взору писателя и нашему взору в атмосфере высоких температур подлинного чувства».А. Золотов

Чингиз Айтматов , Чингиз Торекулович Айтматов

Проза / Советская классическая проза