Да, трудно ориентироваться, если все правила нарушены, кроме одного: всенепременно наступает день, а за ним следует ночь. Если нарушены правила, что утром встаешь, а вечером ложишься спать, что тебе утром дают есть, и в обед дают, и еще раз вечером, что ты стоишь на посту от двух до четырех или от четырнадцати до шестнадцати, что поверка в семь утра, а Лале Андерсен[3] поет в полночь, — если нарушены все правила, трудно ориентироваться во времени. И если случилось так, что ты воскресным утром убил кашевара, вместо того чтобы сидеть в церкви и петь о господе боге, взрастившем оружие[4], и если еще знать, что ясным зимним утром, когда ты, нарушая все правила, жрал снег, и если поверить, что можно жить месяцами без печей и тепла, так неважно, какого числа ты оказался под польской кроватью, оттого что в дверь забарабанили.
Важно одно: в дверь забарабанили. И очень важно было мгновенно скатиться с табурета в укрытие. В раковину колотят — живо назад, в последний ее виток, назад, в теснейшую щелку наиглубочайшей пещеры, назад, в рыхлую землю борозды, в пыль, ах скорее в спасительно укрывающую пыль.
Да, все было против правил, все. Против правил из учебного пособия и против правил из героического эпоса. Кто же садится во вражеской стране за вражеский стол, жрет и думает только о жратве. Кто же думает о сне, на подумав прежде о собственной безопасности. А крестьянину и его жене надо ткнуть в нос дуло, если ты один, и запереть их в чулан; а еще лучше прежде всего заткнуть им рты, вот тогда можно и поесть: лицом к двери, дулом к двери, в одной руке автомат и в другой — сало.
Так живут по книжкам, а иначе долго не живут. Никто не кидается под кровать, когда барабанят в дверь. Твой первый долг — наблюдать, а не кидаться в укрытие. Как ты будешь наблюдать, лежа под кроватью? Там у тебя остаются только ощущения, там никакой войны нет.
А если в дверь забарабанят, так в этакой ситуации нахлобучивай каску, вскидывай автомат и рявкай, как бравый клейстовский воин: «Входи, коль ты не дьявол!» И если там не дьявол, если там солдат, так начинай палить сталью и свинцом, и если там много солдат, то и ты соответственно выпали много свинца и стали и рявкай, как шиллевский[5] гусар: «Меня вам не сцапать, собаки подлые!» И еще считай выстрелы, думая при этом: «Последняя пуля — мне, ахтыдевчоночкамоячернобровая».
Но уж никак не кидайся под кровать. А я вот кинулся.
Мне бы, понятно, их, врагов этих, еще прежде изловить, а не здесь, у кровати, чуть южнее Коло, и отбросить бы мне их прежде еще, от Клодавы отбросить и для начала за Урал. Но к тому времени, когда я кинулся под кровать, я уже давно не следовал книжным правилам.
Мне бы врага отбросить, а я удрал; ведь враг стрелял в меня. Мне бы охватить всю картину в целом, а я воспринимал все с собственной точки зрения. Я заботился о своей шкуре, я прислушивался к своему желудку, разглядывал свои ноги, только потому, что они закоченели. А убил я того кашевара только потому, что иначе он убил бы меня. Я, своей, свои, меня. Я слишком хлопотал о себе и за хлопотами позабыл, что врагу место за Уралом, а мне не место под польской кроватью.
Однако я лежал там, вытянув вперед руки, прижав ладони к полу, слегка раздвинув ноги, рантами сапог касаясь пола. Глаза я не закрывал; хорошо помню, что в притушенном свете керосиновой лампы видел висящую надо мной пружину матраца; я помню пружину, и сало, и пыль в уголках рта, и пряжку, впившуюся в пах. И еще я помню, что очень хорошо все слышал. Хотя ухо, которое слышало лучше, левое, лежало на подворотничке, но я и другим очень, очень хорошо теперь слышал. Крестьянка кричала, она кричала без передышки, без передышки, и все по-польски; а когда я еще сидел за столом, то думал, что она немая. Крестьянин кричал в сторону двери, он кричал по-польски, а потом он что-то кричал мне под кровать, это он уже кричал по-немецки. Я чтоб вылезал, кричал он мне, ужасно, видимо, торопясь, а в дверь он кричал, думается мне, что я уже вылезаю, чтоб они чуточку подождали стрелять, он точно видит, что я уже вылез из-под кровати, и это он тоже кричал, ужасно торопясь.
Не стану утверждать, что я различал радостные нотки в его крике, а ведь причина для того была: я вот-вот уйду. Мужчина без всякого удовольствия видит мужчину у себя под кроватью. Мужчина без всякого удовольствия видит мужчину с автоматом у себя на пороге. Он меня впустил, без всякой радости, но убежденный в необходимости.
Я, надо думать, выглядел убедительно; за плечами ночь, детская бороденка в дерьме, а в руках немецкий автомат. Предназначен немецкий автомат для того, чтобы немецкий солдат автоматически палил по врагу. Очень легкий, он прост в обращении и надежен. Надежный солдат быстро начинает из него палить. А ненадежный солдат, у которого все правила вылетели из головы оттого, что ему не давали жрать не только вовремя, но вообще очень долго, такой солдат еще быстрее палит из немецкого автомата; и кто видит его на своем пороге в полночь, да еще в войну, тот знает: впускай его, и поскорей!