Рита встречает меня радушно. Она снова безупречно одета, в квартире все по-прежнему блестит и сияет, скатерть такая белоснежная, что глазам больно.
На столе в гостиной уже стоит чай на крошечной плитке. В маленькой стеклянной вазочке лежат три кусочка кекса. Все это происходит субботним вечером, солнце играет на блюдцах венского фарфора и лакированной бежевой рамке, в которую вставлена давнишняя фотография Ритиного отца. Он долгое время преподавал иврит на отделении иудаики. Кто-то из его студентов и сделал тогда эту фотографию.
Когда я познакомился с Ритой — больше десяти лет тому назад, — она еще соблюдала шаббат. Если бы все осталось как прежде, мне бы пришлось самому заваривать чай. Ее отец, еще реже, чем Рита, совершавший вылазки «во враждебный мир» из-за спасительных стен квартиры, не потерпел бы никаких хлопот по хозяйству в шаббат. Много лет Рита в угоду отцу притворялась образцовой еврейской девицей, хотя религиозность ее, как она сама мне рассказывала, давным-давно дала трещину. Когда ей исполнилось семнадцать, она зашла в кафе, заказала сэндвич с ветчиной и сыром, долго собиралась с духом, потом все-таки его съела и стала ждать, что Господь поразит ее молнией, обрушив на голову грешницы неминуемую кару. Но Господь Бог в тот день был явно чем-то занят.
Пока Рита наливает мне чай, я гляжу и вспоминаю, что ее отец с возрастом тоже стал шире толковать заповеди. На память приходит одна сцена из моего детства. Мы с родителями еще считались гражданами Израиля, и маме по каким-то загадочным причинам вдруг срочно потребовалось перевести с иврита какую-то бумагу. Вот мама и отправилась к Ритиному отцу, который подрабатывал переводчиком с иврита, и взяла меня с собой. Было это в субботу, а в воскресенье Ритин отец как назло уезжал.
Мамино появление его не особенно-то обрадовало. Он удобно устроился на диване с толстым томом комментариев к Торе, как и положено богобоязненному образованному иудею. Помню, он мягко и не без юмора пожурил маму за невежество в религиозных вопросах. Тихо и неразборчиво бормоча что-то на идише и то и дело вздыхая, он отложил книгу и выпрямился.
— Ну, молодой человек, поди сюда, — позвал он меня, погладил по голове и спросил: — Как жизнь?
— В порядке, — ответил я, и он улыбнулся, кивнул и ткнул пальцем в нижний ящик письменного стола.
— Выбери там себе кипу, — велел он. — Хоть в моем доме будь настоящим еврейским мальчиком.
— Смотри, поаккуратней, а то еще порвешь что-нибудь, — добавила мама.
— Да что ты, там и рвать-то нечего, — посмеиваясь, сказал Ритин отец.
Я не заставил себя упрашивать и начал, не стесняясь, по одной доставать из ящика кипы, в том числе с красивой вышивкой. Скоро все они рядком расположились на письменном столе, как горбушки. Мама возмутилась, но Ритин отец нисколько не возражал:
— Да пусть посмотрит! Пусть выберет подходящую. У всякого свой вкус.
Наконец, я выбрал белую кипу с золотым шитьем.
Пока я с увлечением разглядывал себя в зеркале, Ритин отец просмотрел бумагу на иврите, вздохнул, взглянул на часы, потом опять на бумагу, потом опять на часы. Было начало второго.
— Ладно, что ж, — сказал он. — Конечно, в субботу работать грех. Но меня ведь не кто-нибудь, а вы просите, и потом, дело срочное. Уж Господь мне простит, я надеюсь. В концлагере, разумеется, приходилось работать и по субботам, но это сравнивать нельзя. Я вам предлагаю компромисс: бумагу я вам переведу, но не сам буду писать, а вам продиктую. Сложные слова произнесу по буквам, чтобы вы не ошиблись. Пишущая машинка в кабинете. Когда вы допечатаете, солнце уже зайдет, а значит, и суббота кончится. Тогда я подпишу перевод и заверю печатью.
На прощанье Ритин отец подарил мне кипу.
Я сижу напротив Риты и вспоминаю ее отца, которого я и знаю-то, собственно говоря, плохо, хотя он — мой дальний родственник, единственный, которого мои родители сумели разыскать в Вене.
«Нет, — думаю я, — старика точно антисемиты избили. Вот ведь как, пережил гетто, концлагерь, погромы в Польше, а через много лет его какие-то подростки измолотили». Но сейчас, в восемьдесят седьмом, когда федеральным президентом выбрали Вальдхайма,[54]
неонацисты снова распоясались, да так, что пару лет назад никто не мог бы себе и представить.И потом, стала бы Рита молчать, если бы ее отец упал с лестницы, попал под машину или свалился в открытый люк? «Только явное, очевидное трудно произнести вслух, особенно такому человеку, как Рита… Она всегда была странная, нелюдимая, ее любая мелочь выбивала из колеи». Вот как я, неожиданно для себя, все точно сформулировал, самому нравится… С каждой минутой я все более укрепляюсь в своих предположениях. Ага, кажется, я все понял. Пускай теперь кто-нибудь из моих друзей-неевреев только заикнется, что в Австрии, мол, нет антисемитизма!
Рита тем временем жалуется, что пришлось взять отпуск за свой счет, работать-то она сейчас просто не в силах, разрывается между больницей и домом. Все мысли — только об отце. Ведь она же всем в жизни обязана ему, ему, и никому другому, пусть даже у него, само собой, свои слабости…