— Перестань, Ника, прошу тебя. Это в конце концов… А если со мной что-нибудь? Или с Севкой? Зачем ты травишь себя и меня? Перестань, пожалуйста, — он прижал машину к обочине, выключил зажигание. — Значит договорились: никаких отсебятин. Да? Итак идём на авантюру.
— Я никогда так далеко не улетала. Прости меня.
— Это ты меня прости. Ника… Ника… Ника… — и опять у него не получилось сказать то, что жгло мозг и сжимало сердце. Ах, если бы она ему помогла, хоть как-то, хоть чем-то, как помогала всегда, во всём, во всех случаях жизни, ещё совсем недавно. Ну хоть одним движением, взглядом, словом… Сказала бы: «Ну что ты заладил как дурной попугай — Ника, Ника? Ну да, Ника, и дальше что, нечего сказать?» Ах, как бы он заорал в ответ во всю мощь своих небогатых голосовых связок: «Есть! Есть что сказать, Никочка! Есть!!! И так много есть, что сразу и не выскажешь! Но я непременно выскажу, дай срок, дай только срок, и я буду говорить, и никто, и никакая сила меня не остановит…»
Но Вероника смотрела в окно, молчала, и никто, и никакие слова ей были не нужны. И он сказал:
— Значит договорились: никаких отсебятин, а то я тебя знаю. И так идём на авантюру, тем более что я почти уверен: шубы — это ширма. Там что-то другое. А вот ЧТО — пусть наше любимое ГБ разбирается, раз они на это дело свой глаз положили. Нам дай бог разобраться, кто и за что Гривина убил. С Интерполом Клеопарта договорилась — тебя встретят.
— Почему ты называешь её Клеопартой? — с трудом сдерживая слёзы, спросила жена.
— Потому что по-другому мне не выговорить, — ответил муж. Он завёл мотор, и они поехали дальше.
В аэропорту Шереметьево она сказала невпопад:
— Мне было очень хорошо с тобой.
— Я люблю тебя, — Мерин сидел неподвижно.
— Я тебя тоже… очень любила, Игорь. Очень.
Она подхватила с заднего сиденья чемоданчик, перекинула через плечо сумку и, не оборачиваясь, не в силах долее сдерживать готовые к спурту слёзы, весело, вприпрыжку побежала улетать.
Вот за что она ненавидела себя лютой ненавистью: за эти самые отвратительные слёзы, с которыми ей так до сих пор и не удавалось найти общий язык — они никогда не подчинялись её воле, возникали по собственной прихоти, когда им заблагорассудится, и жили отдельно от неё своей самостоятельной жизнью. С самого детского детства, с тех пор как она начала осознавать себя, эта подсоленная бесцветная жидкость вела себя с ней демонстративно независимо. А временами, можно сказать, — и нагло. Стоило ей оказаться в ситуации, где как никогда требовалось сохранять спокойствие, достоинство, хладнокровие или, на худой конец, просто прилично выглядеть и никого не пугать опухшей физиономией, — эта мерзкая жидкость вдруг, без объяснения причин начинала заполнять собою её глаза, мутить видимость и беззастенчиво проливаться на щёки.
Последние две недели, впрочем, стояли особняком: слёзы вели себя вполне пристойно, ни разу не подвели Веронику, не лились ручьями, не капали на пол в присутствии сослуживцев, а уж поводов было предостаточно — хоть отбавляй. Но — нет: сухой, спокойный взгляд, если хотите — пожалуйста: даже улыбка и ни росинки на некрашенных ресницах, ни бороздки на бледных щёчках. А вот ночами — это уж, извините, это, как говорят, в одном южном городе — две большие разницы, это уж совсем другое дело, это как бог велит, это святое — ночами крапать наволочки ручьями влаги. Недаром сказано: не промочишь подушку слезами — будешь горе возить возами. И тут уж, бессонными-то ночами, Вероника находилась в полном «консенсусе» со своими строптивыми слёзными железами — позволяла «мочить» подголовную постельную принадлежность без зазрения совести: без стыда и стеснения. Кому охота возить на себе «возы горя»?
И надо же такому случиться: выбежав из машины мужа «беззаботной весёлкой», она вдруг поняла, что не в силах сдержать рыданий. Громкие, лающие стоны, похожие на отчаянье брошенной собаки, рвались из груди наружу, и она ничего не могла с ними поделать: ни унять, ни загнать обратно в глубь сознания. Окружающие смотрели на неё с ужасом. Отходили подальше в сторону. Уводили детей. Многие сочувствовали, предлагали помощь…
Она ничего не видела. Не слышала. Всё происходящее было наглухо закрыто от неё чёрной пеленой душевной боли.
— Простите, до вылета ещё минут сорок. Может быть, хотите чего-нибудь выпить? Здесь вполне приличные буфеты.
Обращались к ней. Поняла она это не сразу.
— Вы мне?
— Ну да. Может быть, я подумал, я смогу вам чем-то помочь? Можно выпить кофе. Или даже… скажем… Не знаю…
Перед ней кто-то стоял.
— Нет, нет, что вы! Нет! — голоса своего она не услышала, но стон, так давно бередящий грудь, вдруг затих. — Мне на регистрацию.
— Да вы уже всё прошли, — кто-то очень удивился. — Я давно за вами наблюдаю. И регистрацию, и таможню, и паспортный контроль… Вот у вас, кажется, посадочный. Покажите-ка.
Она покорно протянула кому-то всё, что держала в руках. И действительно: паспорт, билет, посадочный талон… Господи, когда же это случилось?