«Пльзень» располагался в ЦПКиО – Центральном парке культуры и отдыха им. Горького, рядом с Крымским мостом. Фирменным блюдом там были
К шпикачкам, естественно, подавалось пиво, в том числе, наверно, пильзенское, знаменитое особым процессом отстаивания пены, но этих тонкостей моя память не сохранила (пиво я вообще распробовал позже). Не сохранила она и типа сосудов – были ли это граненые стаканы, стеклянные кружки или изящные тюльпановидные бокалы. Запомнилось главное: шпикачки, пиво и витавший над вызывающе простыми деревянными столами призрак свободы.
Под тем или иным соусом он и потом продолжал забредать в наши палестины. Однажды, когда я уже был сотрудником прогрессивной Лаборатории машинного перевода, дружественный нам Арон Борисович Долгопольский, один из отцов-основателей советской ностратики, встретившись мне в полутемном коридоре Иняза, вдруг поднял сжатую в кулак руку и демонстративно торжественным, чуть не загробным, голосом произнес «Uhuru!». Тогда я еще не помышлял об африканистике, но на дворе стоял 1960-й год, год массового сбрасывания Черным континентом цепей колониализма, и суахилийское слово
Шпикачки же, в общем, не подвели, обернувшись со временем пражской весной, а там и бархатной революцией. Помню также, как в августе 1979 года, впервые оказавшись по другую сторону железного занавеса, я никак не мог вдоволь наесться жареных «вюрстлей», продававшихся в Вене на каждом углу, чуя в них, несмотря на гастрономические отличия, реинкарнацию шпикачек четвертьвековой давности.
Кухонный привкус этих рассуждений никак их, я думаю, не роняет. Еда и питье, особенно на людях, дело серьезное. Призрак свободы был дан нам в ощущении – в обличье, казалось бы, сугубо телесном и частном, но в то же время одухотворенно публичном, открывавшем новое политическое пространство. В «Пльзене» мы причащались плоти и крови мировой культуры.
Только моя Сайбирия
Из моего курса «Шедевры русской новеллы» калифорнийские первокурсники выносят довольно подробные сведения о Пушкине, Гоголе и Чехове (поподробнее тех, которыми они, насколько я могу судить, располагают о Шекспире, Байроне и Генри Джеймсе) – и лишь самые приблизительные о русской географии, хотя, кто знает, может, и более прочные. Их неизменно забавляет появление на доске набросанного мелом большого горизонтального эллипса, представляющего мысленную карту России, на которую я скупо наношу необходимые по ходу истории черты и резы – Киев, Москву, Петербург, Крым, Кавказ, Сибирь, совсем уже пунктирно намечая по краям Турцию, Польшу, Капри и Париж.
Еще одна мысленная карта, которую они осваивают (дойдя до Толстого и Достоевского), это тот же эллипс, но поставленный на попа: маленький верхний сегмент символизирует культурную элиту, а все остальное – народ, перед которым элите следует склониться под тяжестью чувства вины, пропорционально много большей, чем у белых американцев перед неграми. Боюсь, что в студенческую память мои геометрические упражнения врезаются гораздо сильнее, чем тот пир духа, который я по-сократовски разыгрываю на их минималистском фоне.
В избирательной бедности наших баз данных я убежден всерьез. По поводу виньеток знакомые иногда спрашивают: «Как ты
Впервые я оказался в Сибири летом 1960 года, на заре всего нового – в качестве одного из двух сотрудников только что образованной Лаборатории машинного перевода (другим была Нина Леонтьева), командированных в недавно основанный новосибирский Академгородок для установления контактов с зачинателем тамошней математической лингвистики А. В. Гладким.