И народ засмеялся, потому что Савостенька Гречин, гуляка, сын пятидесятника, стоял тут же у дощана и смутился словами отца.
— Так и с хлебником нашим Гаврилой: наш староста, нашу руку во всем держал, да нажрался винища и стал не свой… На мой бы ндрав, так палкой такого, а миру неладно старосту палкой. Ну, ин в тюрьму его на неделю, а то на три дни, а там и пустить на волю, да только не в старосты!.. — Кругом одобрительно загудели.
— Тебя, что ли, старостой?! — крикнул Михайла.
— Пошто меня? — отозвался Абрам. — Получше меня есть люди: Михайла Русинов али Неволя чем вам не старосты?!
— Больших руку тянешь! — крикнул Агапка-пуговичник.
— Под воеводу хошь! — поддержал Агапку Прохор Коза. — Я скажу, как меня нынче ночью за правду…
— А ну вас! Не даете сказать, то не надо! — Абрам Гречин махнул рукой и спрыгнул в толпу.
Тогда зашумел народ:
— Говори, Абрам, говори!
Гречин снова залез на дощан.
— Не дают сказать. За саблю хватается Прошка! Мне за мир головы не жалко, да без дела помирать не хочу, — слащаво сказал Абрам.
— Сказывай дело, Абрам, не дадим в обиду! — крикнул стрелецкий пятидесятник Тимофей Соснин.
— Про што сказывать?
— Кого старостой обирать, — прокричал Захарка.
— Да мало ль народу! Не хотите из больших — меньшие есть честные люди — Левонтий Бочар, Федор-сапожник…
И с этого мгновения никто не говорил уже о том, чтобы оставить прежних старост. Шел спор только о том, кого выбрать.
Поздно вечером кончили сход и решили на сходе Гаврилу Демидова за пьянство на три дня посадить в тюрьму, а в Земскую избу выбрать новых людей.
И выбрали всегородним старостой богатого гостя Михайлу Русинова, с ним во Всегородней избе посадили Ивана Устинова — от больших; Анкиндина Гдовленина — от середних посадских; от меньших — Левонтия Бочара и Федора-сапожника, да от стрельцов — троих пятидесятников: Неволю Сидорова, Абрама Гречина и Тимофея Соснина.
А когда народ расходился с площади, то все шли вразброд, поодиночке, в молчании и думали, что неладно сделали, и не глядели друг другу в глаза.
Прежде каждый раз после схода горожане стояли толпами у ворот и гомонили часами по улицам, обсуждая и договаривая, что было еще не досказано. Теперь же вдруг опустела площадь, вдруг опустели, затихли улицы, и по домам быстро угасли огни… Лишь в окне Всегородней избы горела свеча…
С рассветом Михайла сидел у стола, положив голову на руки, угрюмый и молчаливый.
Аленка не смела входить в горницу.
Михайла обдумывал все происшедшее за время восстания. Десяти дней не хватило до полугода с тех пор, как город восстал, а люди за это время узнали столько, что даже и за сто лет не узнать.
Михайла обвел взглядом горницу. Здесь все было по-прежнему: горшки да лапешки на полках, на столе каравай, обернутый шитой ширинкой, на кутнике тоже шитый полавник, темные образа с трепещущим огоньком лампадки в прокопченном углу. На гвозде у полатей Якунина шапка… А вот… Якуни уже нет!..
Как все изменилось!.. Сколько пропало людей!..
В самом доме Михаилы не стало за это время сына, болтливого, жизнерадостного Якуни. Не стало Уланки, теперь пропал Иванка… И Аленка жмется, не смея спросить ни о чем… Гаврила в тюрьме… «за пьянство»…
«За пьянство?!» — сказал про себя кузнец.
«Захарка изменщик!» — подумал он.
Он понял теперь, зачем каждый день приходил Захар, вспомнил, как каждый вечер Захарка с ним говорил обо всех городских делах, стараясь его разделить с Гаврилой, посеять меж ними рознь, внушить, что Гаврила стремится забрать под себя все дела Всегородней избы…
Не кто иной, как Захар, ежедневно вбивал в него мысль, что он должен блюсти горожан от неправды, от каждого ослушания законов…
Как только начался голод, Мошницын и сам хотел снять печать с царских житниц, тогда еще даже Гаврила не мыслил об этом деле… Захар удержал…
«Жених!» — подумал кузнец. Ему стало жаль Аленку, которая вот уже несколько дней как совсем изменилась к Захару: теперь она встречала Захара приветом и тихой радостью, как когда-то встречала его самого покойная мать Аленки.
«Захар изменил, а Иванка, тот, видно, загинул», — думал кузнец, не заметив и сам, как в мыслях его Иванка стал рядом с Захаркой…
Даже не мысль, а какое-то тайное от самого себя желание, чтобы Аленка увидалась с Иванкой, толкнуло Михайлу на хитрость.
В последнее время, после того как Якуня лежал в сторожке Истомы, Федюнька повадился в кузню работать в подручных Уланки и Липкина. Кузнец заставал его тут не однажды. Аленка к нему привязалась и после работы кормила его до отвала, чем только могла. Кудрявый, глазастый, веселый, он живо напоминал ей того Иванку, который впервые явился в их дом…
«Сам я, сам виноват, что отвадил от дома Иванку! А ныне что с девкой мне деять?! Ужли полюбила Захара?! Два года об том сам старался, а ныне страшусь… Да старое меньше ржавеет: пришел бы Иванка — забыла б она Захара», — раздумывал Михайла.
Он кликнул Аленку и велел ей снести чего-нибудь из еды Гавриле в тюрьму. Сам он надел прокопченную рубаху, кожаный запон, не надеванный много дней, и, захватив большой ключ от кузни, вышел из дому.