— А так: я их у бабы оставил.
— Чего же ты душу морочил?! — закричал продавец.
— Я думал…
— Думал ты! Думный дьяк какой! Думалку бы нажил сперва! Плати за бой! — наступал на него парень.
— Да я что ж, постой, вот сбегаю… — уговаривал Истома.
— Много вас таких «сбегаю»! Скидывай зипун!
Это рассердило Истому. Он уперся. За зипун он мог купить дюжины три таких блюд…
— Скидывай, скидывай! — голосил гончар.
Прохожие стали оглядываться. Истома испугался.
— Да что ты, что ты шумишь! Снимаю! — забормотал он, неловко, дрожащими руками стягивая рукава.
— Что стряслось? — спросил один из толпы горожан.
— Блюдо разбил, — хотел пояснить Истома, — ненароком.
— Что блюдо!.. Про Ваську Лоскута пытает, — перебил торговец, — а Ваську вечор по указу свели в тюрьму… Я так мыслю, что и его бы за пристава сдать…
Истома подумал о бегстве, но вокруг сомкнулся народ, и уйти было некуда.
Торг окончился. Одну за другой отвязывали хозяева лошадей, и отъезжали телеги. Наконец на опустевшей площади Авдотья с ребятами осталась одна дожидаться мужа. Истома не приходил.
Авдотья тревожилась…
Отблаговестили ко всенощной, и народ повалил в церкви. Солнце садилось. Галдя, пронеслись вечерние галочьи стаи. Часы на башне били, еще, еще и еще…
Оторопь вдруг охватила Авдотью. Она тяжело слезла с телеги и стала отвязывать вожжи, хотя и сама не знала, куда ехать. Ребята спали в телеге. Авдотью пугала огромная и пустая площадь.
Уже гасли в последних далеких окнах огни. Забравшись в телегу, Авдотья тронула вожжи. Куда-никуда, лишь бы ближе к домам, к людям!..
Из пустой темноты навстречу вдруг вышли двое незнакомых мужчин.
— Тпру! — сказал один густым басом, берясь под уздцы. — А меринок-то хорош!
— И телега ладная, каб без бабы! — добавил второй, тонкий и хриповатый голос.
— Я б и бабу взял, да куды с ребятами! — засмеялся первый.
— Ну, баба, стало, вылазь, — второй потянул ее за рукав.
— Караул! — похолодев, закричала Авдотья. — Разбой! Разбойники!
— Тише, дура, спать людям мешаешь. Какой караул! — нагло сказал басистый. — Слезай!
— Не слезу, — заспорила Авдотья.
— Ишь ты, забавница, кабы ты на десять лет помоложе, я бы к тебе сваху прислал, — усмехнулся разбойник.
Авдотья схватила топор.
— Маманя! Маманя! — вдруг, словно во сне, закричал Первунька где-то на площади: в темноте второй разбойник успел его утащить с телеги.
Холод прошел по спине матери. Дыханье перехватило, и больно стиснулось сердце.
— Ре-ежут! Ой, режут!.. — визгливо и хрипло заголосила она.
Но в мертвой тишине не щелкнула ни одна щеколда, не засветилось ни искры. Выронив топор, с меньшим на руках, Авдотья метнулась на крик старшего сына. Она нашла его в темноте, дрожа, прижала к себе, и только тогда, когда телега загрохотала вдали по ухабам. Авдотья спохватилась о среднем.
— Федя! Федюшка! — дико кричала она и, стиснув Первунькину руку, с грудным на руках, побежала шатаясь по темной улице.
Первушка с ревом бежал за ней, пока не споткнулся и не упал посреди дороги. Отчаянным рывком Авдотья поставила его на ноги и опять было побежала, но уже не знала куда. Тогда она села, обняла Первушку, заголосила, вдруг снова вскочила… Она металась полночи, измучив себя и сына. Она и плакала, и молилась, и проклинала… Билась в запертые решетки улиц, расспрашивала решеточных сторожей[15], не пропускали ли они на телеге разбойников и ребенка. Сторожа отгоняли ее от решеток прочь.
Истома, замученный непрерывными расспросами, стоял перед старым дьяком[16].
На очной ставке с Васькой Лоскутом Истома признался, что он шведский перебежчик. Приказные схватились за это признание. Его стали расспрашивать, с кем он перебежал и «по чьему научению».
Больше всего боялся Истома, что схватят в застенок и станут пытать Авдотью, потому он заперся и говорил, что перебежал один.
Дьяки и подьячие[17] сменялись у стола, утомляясь допросом, а Истома все стоял. Во всем теле его была усталость.
— Коли ты перебег один, то был у тебя тайный умысел, — говорил ему дьяк, — и пришел ты лазутчиком свейского короля, чтобы лихо на государя умыслить и дороги и войска русского вызнать… Винись, а не то пытать укажу…
— Не ведаю, дьяче, откуда такая напраслина! — отвечал Истома. — Лиха я не токмо на государя, спаси его Христос, и на муху в жизни моей не замыслил, а за государя бога молил и впредь молить стану. Да в лазутчиках иноземных русскому человеку и не можно быть!.. А убег я от немской лихости, от худого житья и разорения…
— А сколько свейский король отпустил тебе подорожных денег и куды ты деньги те схоронил? — расспрашивал дьяк, словно не слыша Истому. — Куды схоронил казну?
— Не могу… Ничего не смыслю… Не знаю, что за казна! — воскликнул Истома, измученный долгим допросом.
Он сел на скамью, голова его опустилась на грудь, веки сами собой слиплись. Дьяк ударил его кулаком по лицу. Истома вскочил со скамьи с обезумевшими глазами. Взгляд его был так яростен, что дьяк тоже вскочил и попятился от него к стене.
— Чего ты, чего?! — забормотал он. — Не хочешь виниться — иди в тюрьму…
Несколько дней Истому держали в тюрьме, словно забыли.