— Денег не было больше, — соврал Первушка, — да мне не беда: холопьи ходилки и так дотопают. Ты садись, а хошь — денег дай, я и другого куплю.
Окольничий отсчитал ему из кошеля пять рублей и написал короткую грамотку, прежде чем ехать.
— Скорым делом езжай к Илье Данилычу Милославскому, — приказал он Первушке, — а что он отпишет в ответ, то вези к Троице-Сергию. Не любят меня монахи, а больше куда податься!
Грязный замухрышка-пушкарь на рослом кабардинском аргамаке голубой шерсти с тавром боярской конюшни Морозова скрылся в пыли дороги…
— Эх, ко-онь! — вздохнул ему вслед Первушка и повернул к Москве.
Он был доволен, что так легко и с выгодой для себя отделался от господина. Коня было жалко, но Первушка знал, что коня с боярским тавром ему все равно не удержать. К тому же опасная близость Траханиотова связывала его, теперь же он был свободен и отвечал за одного себя… Да и кто узнает его с такой рожей!
Первушка вошел обратно в Москву, когда дневная жара начала спадать. Набатный крик по-прежнему раздавался со множества колоколен, но теперь он кричал о другом: повсюду, со всех сторон, вздымались дымы пожаров, и уже издалека пахло гарью.
Узкими извилистыми закоулками Первушка пустился к Кремлю, но дорогу ему преградили горящие, стонущие улицы. Горели дома бедноты. Огонь переметывался по соломенным крышам высокими языками. Из низких узких окошек валил густой дым и застилал груды скамей, столов и сундуков, сваленных прямо среди улицы в общую кучу. В одну из таких куч, вырванных из огня, опять залетела искра, и в груде рухляди занялся пожар, который заметили только тогда, когда начали полыхать эти пожитки, с трудом и опасностью спасенные из домов. Люди в отчаянии метались по улице, таща бедный скарб. Какая-то мать кричала с кудахтаньем, словно курица, подавившаяся ячменным зерном; в толпе говорили, что у нее сгорел пятилетний мальчик. Горбун в драной рубахе, бормоча безумные слова, уносил от огня простую, нестоящую скамью… Поп с дьяконом торопились из церкви с иконами к месту пожара… Старик, отважно стоявший с багром среди пламени, увидев икону, оставил свое дело и начал креститься. Дьякон и поп запели молитву, но на попа с разбегу наткнулся мужик с ведром и пролил воду. Он разразился неистовой бранью, как будто именно этим ведром воды он затушил бы пожар, а теперь все добро пропало…
Первушка пустился дальше. В узком переулке на него вылетела груженная верхом повозка, запряженная парой.
— Берегись! — крикнул возница, взмахнув над Первушкиной головой длинным кнутом.
Первушка пригнулся, но в этот миг колесо попало в ухаб, и, накренившись, повозка остановилась. Рогожная покрышка сползла, и под закатным солнцем блеснул золотой оклад огромной иконы, спрятанной на возке среди рухляди. Возница кинулся поправлять рогожу. Первушка узнал его: это был человек Левонтия Плещеева, верховного земского судьи, лучшего друга Траханиотова.
— Устин! — воскликнул Первушка, обрадованный, что встретил хоть одного знакомого в этом аду. — Что там? Как там?
— Нашего на торг повели — голову сечь, да народ его не дал: отняли у палача и сами же на куски разорвали, — обрадованно сообщил плещеевский холоп, — а твоего-то ищут. Казнить его повелел государь. Артюшка рябой, квасник, его ищет…
— Не найти им, — шепнул Первушка. — А ты куда?
Устин без слов отмахнулся и крепко хлестнул коней.
«Богат будет в деревне!» — с завистью глядя ему вслед, подумал Первушка, поняв, что холоп ограбил плещеевский дом.
Он круто свернул к Тверской, к дому Траханиотова, и пустился бегом по вечереющим улицам.
От огня и дыма, от толп людских, от телег, сундуков и столов, заваливших дорогу, переулки перепутались. Первушка остановился и оглянулся по сторонам, соображая, куда впопыхах забежал через пустыри, пожарища и задворки.
Кругом раздавались крики: «Пожар, пожар!», из ворот, изо всех домов выскакивали люди и мчались вместе с Первушкой. Он снова повернул в переулок, и вдруг ноги его подогнулись от слабости, и тошнота подступила к горлу, словно клубок червей: дом окольничего Траханиотова был объят пламенем, и толпа пропойц тащила со двора посуду, одежду, ковры, выкатывала бочонки с вином и тут же их разбивала. Первушка увидел, как двое оборванных пьяниц дерутся из-за его, Первушкиной, однорядки вишневого сукна с позументом…
И он заплакал. Не жалко было ему ни коня, ни однорядки, ни того, что пропали в огне сафьяновые сапоги, куний мех, много цветного платья, нет — на глазах у него погибали несколько лет его стараний, его жизни. Он понял, что не вернуть уже своего нажитого холопьего почета, которого добивался он несколько лет, без порток меся тесто в доме захудалого дворянина, мучась вместе с ним холодом и бесхлебьем и радуясь, как своему, его возвышению.
Кругом горели домишки соседей, погорельцы кричали, отчаянно звали на помощь, но толпа зевак праздно и жадно прилипла лишь к одному горящему дому Траханиотова.