Прежде он думал нажиться на том, что послы отвоевали у немцев, теперь надо было найти способ наживы на том, что немцы отвоевали у царских послов. Кто бы ни победил, Федор должен был взять с победы и с поражения верную долю выгоды…
Федор больше не брал вина в рот — он берег трезвость мысли. Едва послы прилегли почивать после обеда, Федор поднялся к себе в светелку, где ждал его спешно вызванный Шемшаков.
— Ну-ка, сновидец, сон разгадай, — сказал Федор Филипке. — Царь хлеб продает изо Пскова свейским немцам — чего с того хлеба взяти?
— Я уже думал, Федор Иваныч, — скромно сказал Шемшаков.
— Думал?! А ты отколь знал?! — удивился Федор.
— А немцы про хлебные цены спрошают. Я мыслю — к чему бы? Главное дело — спрошают, кто хлебом прежде не торговал, а юфтью да рухлядью мягкой, а тут ему хлебные цены! Пошто?! Стал я разведывать и разведал: немецки купцы прежде нас обо всем узнали…
— Чего ж ты надумал? — спросил Федор.
— Хлеб скупать и надумал. Я нынче тебе потихоньку пять тысяч чети купил да еще сговорил тысяч пять… Денег надо, Федор Иваныч, — сказал Филипка.
— Почем? — спросил Федор. Он сразу понял весь замысел своего наперсника.
— Ныне по пятнадцать алтын, завтра по той же цене. Как тысяч со сто укупим без шума, тогда подымать учнем.
К пробуждению послов в доме Федора опять накрывали столы для нового пира, ставя меды и вина, закуски и сладости.
— Немцы с русского государства выкуп требуют за русских же перебежчиков. Бога нет на них и стыда у них нет! Ну и мы просты с ними не будем. Хотят на те выкупные деньги купить у нас хлеба по псковским ценам, а мы цены псковские вздымем. Они нам за рубль и по три рубли заплатят!.. — увлеченно расписывал Федор.
Несмотря на хмельную голову, думный дьяк понял хитрую выдумку. Вскочив с места, он обнял и крепко расцеловал торгового гостя и обещал Емельянову исхлопотать от царя дозволение на это великое дело…
Тихий летописец после двух челобитных реже стал возвращаться к своей «Правде искренней».
Иногда неделями не приписывал он ни строки к заветным столбцам, а когда садился за рукопись и просиживал целую ночь до рассвета — чаще случалось, что, прочитав написанное, он сжигал свой столбец и сокрушенно качал головой.
«Для того пишу сей лист, что сердце исполнено горечи, словно соку полынна упился, и чаю ту горечь излить с пера на бумагу, а не стану писать — и зелье сие душу и сердце отравит и ум в безумие обратит… Да то беда мне: покуда не стал писать — чаю, слова найду яко стрелы, а принялся за дело — и слов нету. Мыслю, а нет тех слов, чтобы сердце излить. Что мыслишь и сердцем чуешь — без слов палит душу, а как вымолвил, так и не стало огня паляща! Тако же богомаз: чает небо и звезды на храмовый свод написать, а взялся да лазурью замазал купол, да по синьке наляпал златом — блеск есть, а величья господня не видно! Тако и язык людской слаб, чтобы сердце излить.
Летопись пишешь — хоронишь в сундук, под спуд. На черта надобно?! Челобитье — то втуне так же. Кому челобитье писать? Боярам? А что им в словах?! Сколь ни пиши — правда одна у бояр: лишь бы себе добро! Коли сменят в городе воеводу, то нового злее посадят. Правду, мыслю, никто не даст — сами ее берут с ружьем. А вставати с ружьем не по едину городу, звать города с собой, как на недругов иноземных подымался народ по зову блаженной памяти посадского мясника Кузьмы Минина[184]
, тако же и на домашних дьяволов!.. Не все ли одно: соседский ли пес укусит, свой ли сбесился — одно спасенье: секи топором и от смерти себя и людей спасешь…Не то пишу. Не летопись надо строчить монастырским обычаем. Святые отцы за высокой стеной живут — им на муки людские глядети слеза не проест очей, да и челобитные писать впусте, а надо б писать между земских изб, чтобы втайне копили добро на великую земскую рать со всех городов избавления ради от бешеных псов посадского и иного люда».
Но свои мечты о союзе всех городов и о земской рати против боярской власти Томила не смел сохранять на бумаге, боясь сыска, потому что не раз замечал, что воеводские лазутчики смотрят за ним на торгу и следят постоянно, кому и о чем пишет он челобитья…
Весь город вскоре забегал и заметался от лавок Устинова к лавкам Русинова, от Русинова — к Емельянову. Все оказалось закрыто, словно в городе разом у всех купцов хлеб был распродан. Только несколько мелких посадских лавчонок скопляли «хвосты» за хлебом, стараясь схватить на бесхлебице свои грошовые барыши.
Посадские со слезами и бранью платили купчишкам втридорога, еще не видя за их спинами громады Федора и никак не умея понять, кому и зачем нужно было припрятать хлеб, когда он так дорог и его так выгодно продавать.
Народ по торгам плакался на дороговизну, а иные просили Томилу написать воеводе, что город остался без хлеба и чтобы он указал продавать хлеб из царских житниц. Томила лишь усмехнулся:
— Воевода — одна душа с Федором, а Федор на голоде барыши наживает. Уж он воеводу-дружка не обидит. Чего же тут писать? Коли кому и писать, то писать государю в Москву, мимо наших градских людоядцев.