– А ты не твой народ? Я люблю его в лице тебя.
– И заклинен на себе. Иссушил себя поисками родины. И к гуннам не пристал.
– У меня была черная полоса. Сейчас – светлая. Это ты. Вижу всю твою душу, и всех твоих гуннов. Но не могу не видеть в твоем народе трагедию, закрытую прочной броней неизменного спасающего предания.
Она возмутилась.
– Они по-своему развиваются, приобретают собственный уникальный опыт. Вон, видишь, работник отпиливает ветки, заслоняющие свет в окне. Он прикидывает, размышляет, как лучше. Так живут все люди. Не обязательно думать о совершенстве мира, самопознании. Он постоянно познает, нарабатывает опыт. Косит, чтобы приготовить корм коровам. Ловит рыбу на худом суденышке, думая о добыче для семьи и подвергаясь опасности. Или сажает цветы на английской лужайке. Не важно, в средневековье это или в твоем будущем. Не верю, что на твоей родине все гуляют в академических садах, постигая мироздание.
Она не понимала моего состояния. Что ж, тем лучше. Незачем ей знать.
– У вас, оказывается, существует то, что мы называем политкорректностью. Боитесь различать в народе креативный слой, и тех, кто жует жвачку общепринятых мнений. Ай-кью у всех разные.
– Не знаю, что ты разумеешь под ай-кью, но мы пытаемся поднимать их уровень, как можем.
Я вздохнул.
– А в моем будущем, увы, нравственный уровень в массе понижается. Девицы, например, мечтают не о любви, а найти богатого папика, перейти в более высокий статус нобиля.
Она удивилась.
– Ты же превозносил свое будущее.
Она чем-то глубоко задела меня. Я как будто обвинял ее эпоху. Понимал, что моя неудовлетворенность будет бесконечной, пока не почувствую в себе судьбу народа. И не оценю простого гунна. Чехов считал уровень жизненного опыта простого мужика равным своему.
31
Меня не понимали даже соратники.
Эдик, как всякий поэт, благоговел перед жизнью и воспевал ее, не внушая для власти опасений. Но был опасен, когда попирали достоинство гуннов, и опускался до ничтожных социальных проблем.
Мы продолжали спорить. Он говорил:
– Человек по природе добр и чист. Мне мил Пелагий в его споре с Блаженным Августином, утверждавшим, что природа человека после грехопадения стала злокачественной. Лучше всего сказал его ученик Целестий: «Человеческая природа украшена приданым невинности».
Я тоже раньше думал так. Через века во мне вспыхивают те же мысли – и тогда верили в человека, как и я, отставший от постмодернизма. Цепочка идей не обрывается, хотя и забывается. Но сейчас снова сомневался. Во мне промелькнули, как в эмбрионе, все стадии комплексов философов вроде Ницше, Лакана, Батая, Фуко, Делеза, Дерриды и прочих, считающих негативность ядром человеческого существования. Где же правда?
– Но вся история говорит обратное. В человеке есть и добро, и зло.
– Культура взялась не из зла в человеке, а из того, что под коростой зла. Вначале были любовь и доверие к себе подобным. Только достигнув многочисленности, человечеству пришла в голову мысль о природном зле в самом себе и возможности убивать друг друга. Твои слова!
Я говорил ему:
– Ты обитаешь в первозданном мире, где нет боли. Пора спуститься и оглянуться вокруг.
– А ты – в черных волнах сомнения. Самым важным для человека является тот простой факт, что он живет. Желание не умирать никогда – это и есть страстный порыв жизни.
Меня угнетала конечность Острова, и соответственно короткие мысли его обитателей. И тревожная неизвестность впереди.
Мы с несмелым Летописцем часто бродили по тропинкам парка Академии, спорили о языке, который, по его мнению, может быть спасителем народа гуннов.
Он говорил об истории языка. Сначала решили, что Господь Мира даровал смешение языков в для единства гуннов. Древний инок составил алфавит. Потом хотели учить народ новым словам, хотя это делается наоборот – народ учит языку. Потом поняли, что мир – это «вещь в себе», и реально только предание, ибо лишь через него мы понимаем природу. Нет ничего, кроме предания.
– В народе развились традиции, израженные самовитым язиком, – проповедовал Летописец тонким елейным голоском, приглаживая пушок на лысине. – Вы зовете на голое поле нового, где трябва долгое время измысливать новый язик. Но основы бытия полагаются в самом предании.
– Слова – это якоря необъяснимых понятий, – возражал я. – Они не могут быть тождественны преданию, или менее явны, или туманны.
Я доказывал ему изменчивость языка в творении реальности. В моей стране предания становятся ансамблем песен и плясок старушек.
– В самовитом слове я разумею милость народного живота.
– Да, благость, но есть другая реальность. Вы же изучаете мат!
– В злоупотреблении язика включена истина бытия. Нашата задача – направить ее в благодарную истину, исправить язик.