Мне было видно всякое такое, чего я в прежней жизни, когда сам бегал по этой улице, никогда не замечал. Например, одного старичка, который незаметно таскал у зеленщика овощи и фрукты. Одного мальчика, который всегда пи́сал рядом с дверью в аптеку сразу после того, как аптекарь всё закрывал и шёл домой. Я наблюдал за листвой деревьев: когда я поселился здесь, листья были ещё зелёными, но потом постепенно пожелтели и начали опадать. Осенний ветер носил и разбрасывал их по тротуарам и мостовой. И дворники ругались каждое утро на чём свет стоит, потому что из-за этих листьев у них здорово прибавилось работы. Вот я бы на их месте оставил эти листья в покое: пусть себе летают. Они были похожи на больших бабочек – красные, жёлтые, оранжевые – и очень украшали улицу. С каждым днём становилось всё холоднее. Но я не беспокоился. У меня была тёплая одежда и пуховые одеяла. Я мог зажечь примус и погреть руки над огнём. В дневное время можно было не бояться, что кто-то заметит огонь, даже когда я оставлял вентиляционные отверстия открытыми.
Больше всего я любил лежать в своём укрытии в дождливые дни или во время грозы. В такие дни мой шкаф становился для меня надёжным и тёплым домом. А сквозь отверстие иногда можно было увидеть молнии, если гроза была прямо напротив. Эти огромные молнии разрывали небо. Я рассказал Снежку о том, что нужно засечь время, которое проходит между сверканием молнии и раскатами грома, а потом умножить секунды на триста тридцать. Так можно узнать, на каком расстоянии ударила молния. «Потому что свет доходит до нас сразу же, – объяснял я этому глупышу. – А звук двигается в воздухе со скоростью триста тридцать метров в секунду».
Как бы я хотел, чтобы в одном из соседних домов нашёлся какой-нибудь ребёнок моего возраста. Я бы взял его к себе жить. Как бы я хотел провести какой-нибудь телефонный провод или сделать длинную слуховую трубку и разговаривать по ней с этой польской девочкой, которая делает уроки в окне напротив.
Тот мерзкий задира приставал и к ней тоже. Иногда, когда она шла утром в школу, он преграждал ей путь. Он сам никогда не ходил в школу. Я уверен, его просто выгнали отовсюду. Он не трогал и не обзывал её, как других детей, не щипал, не ставил подножки и не доводил её до слёз. Здесь было что-то другое.
Сначала я очень беспокоился за неё из-за этого дурака. Я не понимал до конца, что там у них происходит. Я думал, что в конце концов он и её поколотит, как бил без разбору всех остальных – и мальчиков, и девочек, и маленьких, и больших. Но больших – не больше его самого. Однако со временем я перестал беспокоиться и начал злиться. Иногда я готов был его прикончить. Он мог начать кланяться перед ней, снимая с головы кепку и буквально подметая ею тротуар. При этом он говорил ей что-то такое, что совсем не казалось ей смешным. Мне не было слышно, что именно он говорит. Это всегда было в шумное дневное время. Он преграждал ей путь, но стоило ей повысить на него голос, тут же отступал и давал ей пройти. И, хотя он приставал к ней каждый раз, когда видел её, вёл он себя неожиданно вежливо. Это была какая-то странная, неестественная вежливость. Может быть, и ему тоже, как и мне, нравилась эта девочка. И именно эта мысль злила меня больше всего.
Но иногда мне не хотелось ни читать, ни играть со Снежком, ни наблюдать за польской улицей. Это когда я вдруг начинал думать о моих маме и папе. Я не плакал. Просто залезал в шкаф и думал о самых ужасных и страшных вещах, которые могли произойти. Я завидовал польским детям: им хорошо, они могут свободно играть на улице, у них есть дом и всё такое. Но потом я вспоминал о тех детях, которые не так давно жили вместе со мной в общежитии на фабрике. И тогда я понимал, что у меня нет права жаловаться. К тому же я здесь не просто так – я жду папу.
13. Восстание
Сначала я запаниковал. С утра вдруг услышал, как по улицам ведут людей. Их вели большими группами, к площади, откуда увозят навсегда. Точно так же, группу за группой, вели всех и тогда, когда расселяли гетто бет и гетто, где мы жили.
Это продолжалось два дня. Люди всё шли и шли. У меня не хватало смелости выглянуть наружу. Я слышал, как они приближаются по улице, проходят мимо ворот и удаляются. Иногда доносились крики и детский плач.
На третий день рано утром, как раз когда сумасшедшая начала вытряхивать свои одеяла, раздались выстрелы. Сначала я даже не обратил на них внимания, но выстрелы участились и теперь раздавались один за другим. Потом они стихли и вдруг возобновились совсем в другом месте. Потом снова стало тихо, и снова началась стрельба где-то уже рядом.
Каждый раз при звуке выстрелов тот мерзкий хулиган с польской улицы начинал кричать: «Жидов кончают! Жидов кончают!»