Бабушка, которая, как и Сосинские, виделась с Левой почти каждый день, решила устроить встречу Клары с ним один на один. Никому в семье она об этом не сказала. Встреча должна была состояться на окраине Сен-Пьера у одного из старых колодцев. Однако в назначенный день и час Лева просто-напросто не явился. Клара, по-видимому, решила, что “русский друг” бабушки – если он вообще существует – не так уж ей и нужен. Узнав об этом несостоявшемся свидании, взрослые были возмущены – любое нарушение секретности могло повлечь за собой тяжелейшие последствия и для нашей семьи, и для всей сети “Арманьяк”.
Через несколько дней на Портовой улице недалеко от Клариного переулка появилась запряженная лошадью повозка. На виду у соседей немецкие солдаты погрузили туда вещи Клары и Поля. (Неделей раньше Поль вернулся из интерната в Ла-Рошели, бомбардировки там шли уже непрерывно. До Сен-Дени и днем и ночью доносился грохот взрывов, похожий на далекую летнюю грозу.) Через час повозка с наваленной на ней кучей чемоданов и велосипедами уехала с Портовой улицы. Ни с кем не попрощавшись, Клара и Поль сели в черную машину, за рулем которой был немец, и уехали. По деревне прошел слух, что Клара переехала на другой конец острова в Сен-Трожан, где климат помягче и цветут мимозы, но подтверждения этому не было. Сен-Трожан и Сен-Дени словно бы принадлежали к разным мирам и связи между ними не было.
Отъезд Клары меня обрадовал. Наша жизнь становилась похожей на захватывающее приключение. Уныние и страх, вызванные беспомощностью и невозможностью защититься, испарились без следа. Романтические надежды и большие свершения, ожидавшие меня в будущем и привидевшиеся мне однажды вечером в переулке под окнами Клары, начали сбываться.
Русские, с которыми я познакомилась на Олероне, впервые в жизни помогли мне понять, кто я. Я почувствовала какую-то внутреннюю силу, которая позволит мне пережить этот год, а затем и все последующие. Кажется, с раннего детства и вплоть до того момента я всеми силами пыталась продемонстрировать чужим, кто я есть, боясь остаться в их памяти какой-то неопределенной, странной, девочкой без родины. Глядя на детей из эмигрантских семей, другие эмигранты чаще всего с грустью замечали, как плохо они говорят по-русски и какими европейскими стали их манеры. А французы, наоборот, обращали внимание на своеобразные привычки, так отличавшиеся от их собственных.
Но русские с Олерона – как и те, с кем я познакомилась пятнадцать лет спустя в Москве и Ленинграде, – считали меня своей, хотя я и говорила по-русски с легким акцентом. Встреча с ними наложила отпечаток и на Сашину жизнь – даже сильнее, чем на мою, поскольку он тогда был еще совсем мал.
В те дни, к моему превеликому удивлению, оказалось, что мне больше не стоит гулять по пляжу в одиночку, так как солдаты – скорее всего, не немцы, а чехи или итальянцы, все время пытались со мной заговорить. Роль симпатичной девочки была для меня именно ролью, одновременно неожиданной и приятной. Мы очень подружились с Мишей Дудиным. Стоило мне всего лишь взглянуть на него или спросить, какие стихи Лермонтова ему понравились больше всего, как его лицо начинало светиться радостью. У него был такой невинный вид, что немцы считали его кем-то вроде комнатной собачки и позволяли гулять где и когда он хочет. Он часто приходил в дом Ардебер в неурочное время. Проводить с ним время мне нравилось гораздо больше, чем безуспешно пытаться привлечь внимание Жюльена.
Да, я по-прежнему непрестанно думала о Жюльене – как он там, совсем один под бомбежками в Дюссельдорфе. Время от времени кто-то из немецких солдат, как тот австриец, что беседовал с отцом на гравийном карьере, говорил, что Германия превратилась в настоящий ад под огненным дождем. Ярость союзников нарастала, и гражданские гибли сотнями тысяч.
Каждый раз, когда мы с мамой ездили на велосипедах из Сен-Дени в Сен-Пьер, я заставляла маму сделать остановку в Шере у Лютенов. Писем от Жюльена не было с мая, но нотариус считал, что это всего лишь перебои с почтой. Мадам Лютен изо всех сил старалась казаться веселой, когда подавала нам чай в пахнущей свежим воском столовой. Нотариус выходил на несколько минут поболтать. Он больше не произносил речей о том, что французы сами должны научиться дисциплине. Без Жюльена и мадам Дюваль в доме было особенно уныло. Дом в Шере, остров, вся наша жизнь подчинялись неведомым и зловещим законам. Как в рассказах Эдгара По – произойти могло что угодно. И все же в тот год на Олероне я чувствовала себя свободной.
В доме Ардебер закипела жизнь. Володя помогал передавать на материк информацию, собранную на нашем конце острова. Для Володи или моего отца – мужчин призывного возраста, говоривших по-французски с сильным русским акцентом, часто ездить между Сен-Пьером и Сен-Дени было небезопасно. Но женщины могли, не опасаясь привлечь к себе внимание, ездить туда и обратно якобы к родственникам.