"Почему я опять мучим, почему я всегда мучим? Что я говорю? Ведь я хотел рассказать Порфирьеву о том, что произошло вчера вечером на платформе, о том, как неизвестный человек курил, сидя на нестерпимо пахнущих креозотом свежих шпалах или насыпи, не помню сейчас от волнения, сидел, одиночествовал, но потом заметил меня, и мне почему-то сделалось страшно, тоскливо, как будто меня обязательно должны были убить; о том, как человек полез на платформу, но поскользнулся, и электричка истошно завыла, о том, как человек заорал: "Дай, дай руку, падла, что стоишь!", но меня полностью сковала судорога, и я неподвижно стоял, смотрел перед собой в темноту, не различал его лица, но лишь проносящиеся мимо вагоны, лишь зелень электрических ламп в матовых колпаках, размазанные окна, табачную мглу тамбуров, разверстые рты задавленных резиновыми шлангами и проводами в пластмассовой изоляции пассажиров, слышал визг тормозных колодок.
Слышал. Вот зачем я пришел к Порфирьеву!"
- Ну и правильно сделал, что не дал ему руку, гаду такому, - Порфирьев усмехнулся, - черт его знает, кто он такой. Может, он изнасиловать тебя хотел, а потом - убить. Тут как раз рассказывали, что ходил "какой-то" возле Гидролизного завода. Его еще милиция искала.
Доев варево, старик стал собирать со стола тарелки, ложки, объедки, куски хлеба, ладонью смахнул крошки на пол - "мышам, вроде как".
Ворот фланелевой рубашки деда Порфирьева оказался расстегнут, и я заглянул туда.
Там было темно, как в гробу, едва различимым пятном мерцала майка на тонких застиранных бретельках-портупее и задранные чуть ли не до самых ключиц безразмерные армейские кальсоны. Да, я любил препарировать стариков, потому что мне ничего не оставалось делать, как испытывать эту последнюю, ничтожную, унизительную жалость к самому себе, находившую свое отражение в их лицах, во всем их обличии и униформе. Однажды я пытался подглядывать за подругой моей матери, которая работала продавщицей у нас в "Хозтоварах", но, заметив меня за этим занятием, она избила меня, а потом все рассказала моей матери, которая, в свою очередь, тоже избила меня и не пустила гулять.
Итак, найдя себе оправдание хотя бы перед лицом его старости и беспомощности, вероятно, мнимой, я молниеносно просунул руку за ворот рубашки деда Порфирьева и, схватив пересохшую резинку его кальсон, начал ее тянуть на себя. Старик заперебирал ногами, поскользнулся и повис, посуда посыпалась из его рук, ворот лопнул, а голова отделилась от тела.
У меня никогда не было деда. Вернее сказать, он, конечно, был, но я его не помнил, потому что отец матери умер, когда мне не было и трех лет. Дед же по линии отца так никогда и не появился в моей жизни. Бабушка что-то рассказывала о нем: будто он воевал, был ранен, долго болел, не мог двигаться, но разобраться в том, что с ним произошло потом, я так и не смог. Отец говорил только, что его похоронили в перелеске за кладбищенской оградой, что недалеко от заброшенного цементного элеватора. Плохое место - тут хоронили самоубийц.
Встали из-за стола. Порфирьев проводил меня в прихожую, включил здесь свет, выключил его, включил висевшее на стене радио, выключил его и уже в дверях, через порог, сказал мне:
- Это я.
Старик выглянул из темноты и утвердительно закивал головой.
"Кто это - я?" Было поздно. Шел густой мокрый снег с дождем.
4. НОРА
На следующий день стало известно, что у Гидролизного завода произошла авария.
Дождем, который не прекращался всю ночь, подмыло старую дубовую опалубку, и без того давно прогнившую, и песчаный террикон сошел на поселок. Полгорода осталось без электричества. Занятия в школе отменили. Я остался дома.
Это было так странно - сидеть у окна и наблюдать небо, по которому неслись сизые, разорванные ледяным ветром клокастые тучи. Еще проплывали прожекторные вышки, заводские трубы, с трудом передвигались изъеденные болезнью окоченевшие птицы. Не менее удивительно было вдыхать запахи черной колодезной воды, пожара, доносимые сквозняком, слушать радио, треск в эфире. Трещала и стена, коптила красной кирпичной пылью, гудел перфоратор - соседи разбирали печь, ведь в нашем доме еще оставались печи, но ими уже давно никто не пользовался, потому что провели паровое отопление.
В окно был виден двор, что начинался вентиляционной тумбой с железной крышей и заканчивался кособоким угольным сараем, чье плесневелое царство расползлось поневоле, затонуло и повисло на жилах ржавых гвоздей. Кажется, так и улицы нашего города заканчиваются пустырями, кладбищами, тротуары - чугунными тумбами, жестяные карнизы на окнах нор привратников мельхиоровыми картушами, начищенными бузиной, правда, последнее существует более в воображении.
Я видел, как наша дворничиха по прозвищу Урна стаскивала с крыльца мятый алюминиевый чан с кормом и несла его в глубину двора. По пути следования она наблюдала пожарный щит, на котором были прикреплены красное ведро-воронка и лопата, иногда используемая для разгрузки угля в котельной.