Потом Урна открывала железный люк и вдвигала туда чан. Люк закрывался, а Урна садилась на корточки, заправив шерстяную юбку в высокие резиновые сапоги, запрокидывала голову и ловила ртом струпья мокрого падающего снега.
Шел снег, и уже почти ничего не было видно в утренней пустоте.
На деревянных носилках к воротам соседи выносили строительный мусор битый кирпич, гнутые чугунные заслонки, бесформенные куски глины. Высыпали.
Перекуривали. Улыбались. Говорили, что ждут грузовика, чтобы увезти все это на свалку за город, но грузовик почему-то не приезжает вот уже вторую неделю. Тогда дворничиха опять начинала орать на соседей, а они лениво, даже как-то нехотя огрызались ей, толкали ее. Урна падала, потом еще раз падала, выбиралась из ямы с водой, в которой оказывалась под общий хохот. Ползала на четвереньках по двору и выла от обиды. Кровило. "Слышь, Урна, покурить хочешь?" За оврагом завыли собаки.
Я отвернулся от окна, и сразу стало темно.
Нет. Мне не разглядеть стен и потолка, не найти наглухо запертой двери, не ступить на пересохший и потому оживший пол, не попасть пальцами в огненные дыры батареи парового отопления. Нет. Слава Богу, что соседи опять начали долбить печь и с грохотом кидать кирпичи на загнутый по краям лист жести, переругиваться и включать провод в розетку - искрит сквозь изоляцию и истлевшие обои, - значит, возникла возможность сориентироваться внутри собственной головной боли.
Ощупью добрался до кровати и лег. Внезапно стало светло, как будто резью выкололи глаза, потом опять смерклось:
- Я же точно помню, как он сказал - "это я". Кто он?
- Я твой брат.
- У меня нет никакого брата, я совершенно один, понимаешь, один.
- Неправда, неправда. Зачем, ну скажи на милость, зачем ты говоришь мне неправду?..
- Эй, ты откуда такой придурок взялся? А? - после окончания классов ученики окружили Порфирьева, чтобы отвести, вернее сказать, насильно затащить его, столь выказывающего нежелание и муку, и страдание болезни, в старый запущенный сад, расположенный на холмах, и там накормить горькой жирной травой. Напоить густым ядовитым настоем, отваром. Обкурить трупным духом. Просто так, ради смеха.
Здесь, среди поваленных деревьев, учениками уже давно была устроена нора. В норе никто не жил. В нее можно было даже и заглянуть, встав на колени, увидеть в ее недрах хлопья свалявшейся собачьей шерсти, той, которую жгут весной по склонам горовосходных холмов и железнодорожных путей, еще разбросанные по земляному полу пожелтевшие газеты и ушастые, вздувшиеся от сырости картонные ящики.
- Мы у Гидролизного с дедушкой живем.
- У Гидролизного, говоришь... - Газаров размахнулся и резко ударил Порфирьева в лицо. - Это тебе, гад, за безрукого военрука. А это - за бомбоубежище, сволочь, а это - за твою сраную шапку!
- Давай, давай, Коха, выруби его, - заодобряли некоторые ученики, заорали, закурили, заголосили, затоптались на месте, замяли закисшую траву ботинками.
Порфирьев упал на землю, из его рта и носа хлынула кровь. Он закрывал лицо руками, спасался, хоронился, а войлочная шапка упала в грязь, и ее стали топтать.
Потом Порфирьева подняли и поволокли к норе. Он не сопротивлялся, но пытался вытереть рукавом лицо. Тогда слиплись ветки, листья, волосы, борода, усы, кора, ресницы, губы. Пошла слюна и гнойная жидкость из ушей. Сморкался.
Я смотрел на него и видел, как он сморкался в пальцы - в большой и указательный,
- становился свидетелем того, как Порфирьева затолкнули в нору и стали заваливать вход ящиками. Обнаружил и Коху: он подошел ко мне, снял лысую, потраченную лишаем ушанку-шапку или меховую кепку, утепленную старыми горчичного цвета газетами, сейчас не помню, вытер лоб и спросил:
- Спички есть? - подождал моего оцепенения, моего припадка, ведь он не мог не догадываться о том, что это вполне может произойти, - и проговорил с улыбкой, - ладно, шучу, шучу, не бойся!
Скорее всего, я боялся именно этого припадка-судороги, боялся, что все узнают о моей слабости и будут укорять меня, обвиняя в слабоумии. Как Порфирьева!
Вообще в конце концов перепутают меня с ним и заставят одеть его войлочную шапку-башню!
Когда я очнулся и поднял глаза, то Газарова уже не было передо мной он бежал по холмам старого сада, размахивал длинными тощими руками, прятался за деревьями, выглядывал из-за них. Вскоре он превратился в едва различимую на извивающемся горизонте точку, и его было совершенно не разглядеть, как, впрочем, и не разобрать слов - "акых", "акых" - что-то застряло в горле и скребется внутри головы или, может быть, внутрь головы. Чешется.
Мать пришла с работы раньше обычного.
За ужином она сообщила мне, что сегодня утром от отца пришла телеграмма, точнее, от Клавы, его родной сестры, мой тетки, у которой он жил. В телеграмме говорилось о том, что сейчас отец находится в больнице.