Крабов тогда нагнало к берегу — тьма, ребятишки ныряют, тащат. А Клюев никак не найдет. Суетится в воде, серчает на Филаретыча, что тот хочет помочь. «Сам! Сам!» — кричит. Мальчиковые трусы, длинные, обвисли на тощих бедрах, очки да панама- вид. Филаретыч нащупал краба ногой, показал: «Здесь!» Клюев подпрыгнул, бульк — будто боднул воду башкой. Нырнул. Схватил. Выскочил с крабом, но без панамы. Полез опять за панамой, краба не выпустил, жмет — словно девушку. Теперь очки сползли, и краб их поймал клешней. Не дает очки Клюеву. А без очков Клюев лезет не в ту сторону — в море пошел, а не к берегу. Ребятишки свистят, орут Клюеву, чтобы вернулся. Не слышит. Вода уж ему под мышки подходит, сейчас тонуть начнет, пловец тоже был тогда никудышный. Ну, Филаретыч быстро подгреб, выволок начальника за плечо.
Клюев очки наконец надел: «Ух, какой краб! Сам поймал! Сам!» Во все стороны всем показывает, рад до смерти.
И во всем так.
Бульдозер пришел на станцию — после метели чистить, дороги нет вовсе, едва пробился. Бульдозерист соскочил напиться — Клюев шасть в кабину, уже крутит что-то, двинулся с места. А впервой сел, — мотоцикл, правда, лихо водил, прыгал с обрыва. «Сам попробую!» Едва отодрали от рычагов…
Въедливый был парнишка, хоть с виду — куренок. Потому вышел в директора института, через горячую въедливость. Уезжал — всех обнял, по кругу. Бабу Катю расцеловал в обе щеки. «Одно, — говорит, — я в жизни правильно сделал: сюда попал».
А уехал.
После Клюева станция захирела. Все наезжали временщики: вроде поначалу — ничего человек, люди обнадежатся, а на машину скопил — и нет его, пристроился где-то в Рязани, хоть ехал всего в отпуск. Уже шлет из Рязани телеграмму: «Убедительно прошу дослать оставшиеся вещи раскладушку занавески одеяло верблюжье чемодан библиотеке крайнем шкафу». И старые занавески понадобились, ишь как — «убедительно». Дошлют, конечно.
Так, постепенно, и старые кадры разбежались с цунами-станции. Один Филаретыч держался, хоть Клюев сколько раз предлагал — повышение или просто в институт, в Южный. Нет, это все Филаретычу не надо. Его дело наблюдательное, по любви: держать ухо поближе к земле, слушать поверхностные волны. Дождался своего часа — чтоб приехал Олег Миронов, клюевский выученик.
Олег распространяться о себе не любил, в этом — уклончив, в отличие от Клюева, все больше смехом да шутками. Хочешь иной раз ему подсказать, а он: «Вовка знает плавать боком, Вовку нечего учить». Присловье у него было. Но необидно скажет — и улыбнется. Улыбка у него такая, что в ответ невольно растянешь губы, стоишь еще потом сколько-то с довольным и глупым лицом: улыбнулся. А он уже ушел. И ведь все по-своему сделает, в этом они с Клюевым были похожи.
А все равно знали, хоть и неизвестно — откуда. Земля— правду говорят — кругла: вроде ото всего ушел, шел, шел — да в то же и уперся. И всякому делу живой свидетель найдется.
Знали, что Ольга у Миронова — вторая. Есть сын в Запорожье, двенадцать лет, каждый месяц Олег туда посылает деньги, значит, отношения с первой женой сохранил хорошие, обходится без исполнительного листа, на веру живет. И посылал больше, чем по суду бы пришлось, это женщины в узле связи отмечали особо. А Олег, заполняя перевод, говорил легко: «Надо отправить сыновий долг, пора». Значит, чтоб думали — будто матери. А родителей у него как раз не было, вырос в детдоме.
Из-за Ольги, ясное дело, скрывал: женщине это всегда тяжело, что, мол, не первая у него, вьешь на теплом месте, хоть как хорошо, а все — на теплом. А может, не только из-за Ольги. Замечали: как письмо из Запорожья придет — а ходили редко, — Миронов схватит конверт жадно, сразу бежит читать в другую комнату, хоть как занят. Вернется быстро и хмурый. Скажет между прочим: «Ничего старушка — живая». В тот день шутит кругом особенно много, задевает людей, иной раз — до грубости. Но сам сразу заметит, вроде — вздрогнет. Присядет рядом на стул, полуобнимет за плечи — пусть даже Верку Агееву или кого, улыбнется: «Ой, вроде я чего-то такое сказал? Ой, вроде глупость?» И уж такая улыбка — невольно, пусть даже Верка Агеева, расплывется в ответ, без зла.
Дальше уж ходит нормальный. Как всегда.
А конверт из Запорожья надписан всегда узким почерком, будто врезаны буквы в бумагу. Это уж никак не ребенок писал — женщина с неслаженной жизнью, тут уж у бабы Кати глаз.
И про работу знали.
Олег Миронов еще молодой приехал — немного за тридцать, а весь седой. Но ему шло: ярко-белая голова, будто крашен нарочно, для броскости. Это он от переживания поседел, когда у него сгорела сейсмостанция на Сахалине. Тут так рассказывают. Он вроде пустил на станцию пограничника временно пожить, поскольку свободная комната. А печка была близко к стенке, и все кругом бумагой оклеено. Пограничник на радостях натопил и уехал встречать семью, в аэропорт, что ли. Печка пыхтела-пыхтела, да как-то враз дом и занялся, ничего спасти не смогли. Пистолет еще на столе лежал, с полным магазином. Горит да взрывается, спасибо, без жертв. Но сгорело подчистую.