– Может быть, – скромно ответил ему Островский, – но в моих пьесах еще не случалось, чтобы играли конец вместо средины, а средину вместо конца.
Между тем отношение дирекции к Островскому становилось все холоднее; явилась какая-то недоброжелательность, которую я приписываю отчужденности Островского от театрального начальства и нежеланию угождать. Пьесы его, дававшие полные сборы, снимались с репертуара, заменялись переводными мелодрамами, на постановку которых тратили большие деньги, а на постановку пьесы Островского не давали ничего.
Приведу пример.
Для постановки пьесы «Правда – хорошо, а счастье лучше» в Москве отказали в ничтожном расходе на садовую беседку, которую бенефициант Музиль сделал на свой счет. В Петербурге же во время представления той же пьесы в последнем акте, в столовой богатого купца, за неимением стола обеденного поставили карточный, да и тот еле живой, покрытый плохонькой салфеткой, – и как раз в то время, когда государь был в театре, стол на сцене развалился, но, к сожалению, это случилось перед поднятием занавеса, а не во время действия.
Очень естественно, что, находясь в подобных условиях, работая через силу, оскорбляемый нравственно, тревожась за семью, если бы Островский имел здоровье Геркулеса, он бы и тогда не вынес, – а Александр Николаевич был человек с слабым организмом; все огорчения глубоко западали ему в сердце, и нервная система у него была потрясена до основания; началось сердцебиение, безотчетная пугливость, постоянное тревожное состояние, отсутствие сна и аппетита, а вследствие этого – бессилие работать… Между тем деньги нужны для содержания семьи, для воспитания детей. Письма этого времени ко мне дышат отчаянием и безнадежностью; болезнь физическая и нравственная дошла до того, что Островский решился отказаться от театра.
В Москве, по интригам, не хотели тогда ставить его «Князя Шуйского и Димитрия Самозванца», и вот как он описывает свое положение:
«Любезный друг, я едва держу перо в руках; постоянное сиденье за работой, бессонные ночи совершенно расстроили мои нервы. Известие, которое я получил от тебя, добило меня совершенно, хотя оно было для меня не новостью. Поутру я был в конторе (императорских театров), видел там Чаева, слышал от него о постановке его «Дмитрия Самозванца» в Москве, но вечером, когда получил твое письмо, мне как-то особенно представилось все оскорбление, которое мне наносят; со мной сделалось дурно; сегодня я весь разбит и, вероятно, слягу. Письмо (к министру) теперь у тебя в руках, – посылай его или разорви; делай так, как укажет тебе твоя любовь ко мне».
По моему совету, он написал письмо к министру двора и прислал это письмо мне. Я передал письмо управляющему канцелярией министерства двора; тот передал письмо министру, объяснив все интриги, и министр приказал поставить пьесу Островского.
От 27-го сентября 1866 года Островский мне писал следующее:
«Объявляю тебе по секрету, что я совсем оставляю театральное поприще. Причины вот какие: выгод от театра я почти не имею, хотя все театры в России живут моим репертуаром. Начальство театральное ко мне не благоволит, а мне уж пора видеть не только благоволение, но и некоторое уважение; без хлопот и поклонов с моей стороны ничего для меня не делается, а ты сам знаешь, способен ли я к низкопоклонству; при моем положении в литературе играть роль вечно кланяющегося просителя тяжело и унизительно. Я заметно старею и постоянно нездоров, а потому ездить в Петербург, ходить по высоким лестницам, мне уж нельзя. Поверь, что я буду иметь гораздо больше уважения, которое я заслужил и которого стою, если развяжусь с театром.
Давши театру двадцать пять оригинальных пьес, я не добился, чтобы меня хоть мало отличали от какого-нибудь плохого переводчика. По крайней мере я приобрету себе спокойствие и независимость вместо хлопот и унижения. Современных пьес больше писать не стану; я уж давно занимаюсь русской историей и хочу посвятить себя исключительно ей; буду писать хроники, но не для театра. На вопрос: отчего я не ставлю своих пьес, я буду отвечать, что они неудобны. Я беру форму «Бориса Годунова», – таким образом постепенно и незаметно я отстану от театра…»
Несмотря на незлобивость своего характера, Островский имел много если не врагов, то недоброжелателей. При появлении каждой его новой пьесы критика кричала: «Островский исписался», бранила, например, «Лес», «Бесприданницу», а при появлении его новой пьесы говорили, что он уже не напишет таких пьес, как «Лес», «Бесприданница» и др., и так продолжалось до самой его кончины.
Театрально-литературный комитет, в свою очередь, тоже влил дозу желчи в его фиал. Он забаллотировал его веселую шутку «Женитьба Бальзаминова», которая дается и теперь на сцене с большим успехом.