Комарово… Нет в его окрестностях ни среднерусской смиренной мягкости, ни черноземной хлебной распахнутости степной, ни прикавказской знойной величественности, зато отчетливо ощущается нечто нордическое, сползшее с отрогов скандинавской возвышенности во времена глобальной ледниковой подвижки, нечто от северной суровой ясности, от прохладно-голубого взгляда на мир далеких викингов: сосны, граниты, озера, запах морской воды, пронизывающий макушку европейского материка, его бахромчатые, изрезанные фьордами выступы, разносимые при помощи северных, а в обратную сторону — балтийских ветров.
Есть в карело-финских пейзажах Комарова нечто угрюмо-сосредоточенное, этакая сумасшедчинка тихая, леонид-андреевская (недаром этот чудесный, но безрадостный, беспросветный русский писатель поселился однажды поблизости от сих мест, на Черной речке, чтобы не столько жить, сколько поджидать смерть…). Хотя опять-таки все относительно. И, к примеру, другой прекрасный русский писатель — Борис Зайцев, блуждая по дорогам своей эмиграции, однажды в 1935 году заехал в Келломяки (теперешнее Комарово) и восхитился неимоверной русскостью сего прибалтийского местечка. Вот несколько строк из его письма к И. А. Бунину: «Перед моим окном сад, яблони, цветы, дальше сосны, дорога — и море. Виден Кронштадт. Это очень волновало первое время. Теперь привыкли. Иван, сколько здесь России! Пахнет покосом, только что скосили отаву в саду, Вера трясла и сгребала сено, вчера мы с ней ездили на чалом мерине ко всенощной в Куоккалу (нынешнее Репино. —
Ясное дело, так восторженно «выдыхать» слова о России, тем более (или даже) о ее «нордической», окраинной прелести, мог только глубоко русский человек, волею судеб лишенный запахов Родины, нетускнеющих красок ее неба, звуков ее молитв.
Мое, то есть современное Комарово — во встречных взорах моих друзей-литераторов, в их всегда свежих могилах. Толя Клещенко, Володя Торопыгин, Витя Курочкин, Адольф Урбан… Да-да, тот самый Курочкин, юношей в сорок третьем на Курской дуге командовавший танком-самоходкой, написавший затем оригинальную, прекрасную повесть «На войне как на войне», ставший не просто писателем, членом Союза, но воистину прозаиком, мастером фразы, детали, повествовательного тона, потерявший затем дар речи и последние семь лет жизни кричавший глазами, оскорбленным взором восторженной души, обреченной на безмолвие, точнее — на разговор с единственным собеседником — с самим собой, то есть (в миниатюре) — на нескончаемый, длящийся вечно диалог духа и мира.
Комарово. Сумрак дачный.
Дети с поезда — гурьбой.
Понимаешь, неудачно
мы приехали с тобой.
Неуместен бодрый посвист
электрички, смех ребят.
Понимаешь… в гости поздно:
все, кого мы знали, спят.
Спит, содвинув ставни на ночь
(позади пасьянс, чаи),
Соловьев Василий Павлыч,
автор песни «Соловьи».
Ветер в трещинку меж ребер
задувает страх, сипит…
Толя Клещенко в сугробе
подстелил печаль и спит.
Грозной памятью терзаем,
привалясь спиной к сосне,
Витя Курочкин, прозаик,
спит, уставший на войне.
Разбудить? Но как такое
друг воспримет? Как грабеж?
Что ему взамен покоя
посулить? Осенний дождь?
Пусть молчит. Молчанье —
признак новых качеств и начал.
Он и сам, еще при жизни,
понял все и замолчал…
Лишь Ахматовой не спится, —
не дают: к ее стопам
почитатель вереницей
гул несет, как глину в храм.
…Сосны. Сон. Стволы в оранже.
Поздно. Губы крепче сжать.
Понимаешь, чуть пораньше
надо было приезжать.
34
Не спорю, автора этих «Записок» можно во многом упрекнуть, и прежде всего — в излишней заинтересованности собой (издержки исповедального жанра!) Прав А. П. Чехов: «Людям давай людей, а не самого себя». Упрекнуть в своеволии выбора персонажей, событий. И впрямь: почти сорок лет мокнуть в литературном рассоле, вращаться в пишущей среде, стольких видеть, а рассказ вести о каких-то незначительных фигурах, некогда бросавших спичечный коробок в окно твоего убежища на Пушкинской улице… Все равно что, отправившись в лес по грибы, набрать всевозможных горькушек, валуев и трещинноватых сыроежек, проигнорировав роскошные боровики и красноголовые подосиновики, торчавшие на видных местах и, казалось, сами просившиеся в корзину, то бишь в твое повествовательное лукошко.