Наши отношения были чисто дружеские. Вероятно, они не остановились бы на этой границе. Но Гамсун научил нас думать, что завершенность — это падение, что счастье, героика — в стремлении к цели, но не в ее осуществлении. Пагубная поэзия незавершенности владела тогда мною, как и многими другими. Это настроение тогда было особенно сильным, ибо совсем недавно мой первый «завершенный» роман оказался построенным на песке».
Верлен, Бодлер, «свет несильной лампы», «пагубная поэзия незавершенности» — все это черты, в которых я с любовью узнаю старшего брата. У него было свое, очень молодое и оставшееся на всю жизнь молодым отношение к изящному — гимназическое, псковское, сложившееся в спорах десятых годов, когда в жизни поколения небывалое до тех пор место занимало искусство.
«Однажды мы сидели, молчали и слушали Вагнера «Тристана и Изольду» (сестра Киры, игравшая на рояле в соседней комнате, была первоклассной пианисткой). Стук в дверь — и в комнату вошел поручик Лале-тин… Сначала молчали. Потом завязался разговор. Через несколько дней он должен был уезжать на фронт. Неужели уедет, так и не получив от Киры определенного ответа?»
Возможно, что этот разговор действительно происходил под звуки «Тристана и Изольды», — впоследствии, в рассказе брата о его дуэли, эта подробность не упоминалась.
«Я был лишним и хотел проститься. Кира ни за что не отпускала меня. Она шутила, говорила, что будет ему писать, что не рождена для трагедии, что все решится, когда кончится война. Он ответил, что, если не получит ответа до отъезда, он «перестреляет студентов, которые морочат ей голову дурацкими стихами». Я попросил его быть сдержаннее, он ответил грубым ругательством и выскочил из комнаты. Кира смеялась».
Нетрудно предположить, что поручик не читал Гамсуна и сомневался, что брат склонен к «пагубной поэзии незавершенности».