Но вот мать разрешила мне посмотреть «Орленка» Ростана — и все, что я видел прежде, показалось мне скучным и обыкновенным. Как горячо сочувствовал я Орленку, которого Меттерних заставляет забыть своего отца! В каком восторге был от наполеоновского гренадера Фламбо, в его высокой медвежьей шапке! Как презирал безвольную белесую Марию-Луизу, которую играла какая-то переваливающаяся с ноги на ногу гусыня!
После «Орленка» я попробовал писать пьесы в стихах, и хотя у меня ничего не получалось, все равно это было интересно. Некоторые слова соединялись сами собой, точно они только этого и ждали. Другие разбегались, и когда я наконец находил то, которое искал, оказывалось, что мне нужно совсем другое. Подбирая рифмы для второй строфы, я забывал первую и думал с отчаяньем, что никогда не стану поэтом, потому что у меня плохая память. Темнота, в которую был погружен город и дом, была темнотой только потому, что в ней происходило передвижение особенного ночного света. Тишина была тишиной только потому, что время от времени что-то шелестело, потрескивало, шуршало. Я сочинял стихи…
Кроме ночной поэзии была еще и дневная. Днем я писал стихи легко, почти не задумываясь. Для Саши, который нахватал двоек, я сочинил экспромт:
Для мамы, которая устраивала бал-маскарад в Пушкинском театре «в пользу недостаточных студентов-псковичей», я тоже сочинил тогда экспромт:
Мама была в восторге.
— Так и видна эта темная улица, — сказала она, — по которой медленно крадется маска.
Она заставила меня прочитать мой экспромт при гостях, и гости одобрили его, хотя и спросили, почему действие происходит в Дамаске, а не в Пскове, и на улице, а не в Пушкинском театре, где устраивается бал-маскарад.
Они не знали, что я стану поэтом…
Ночные и дневные стихи перемешались после этой встречи. Я выбрал лучшие из них и с небрежным сопроводительным письмом послал в журнал «Огонек».
Прошел месяц. Я перелистывал «Огонек» и удивлялся: редакция печатала стихи, которые были гораздо хуже моих. Под ними стояла подпись какого-то Сологуба. Журнал не напечатал ни одного моего стихотворения, и даже в «Почтовом ящике» в ответ на мое письмо не появилось ни слова.
Летом 1915 года к старшему брату приехал Тынянов, я прочел ему одно стихотворение, и он одобрительно кивнул. С воодушевлением я стал читать второе, запнулся, и, к моему удивлению, он закончил строфу. Потом прочел вторую, потом, засмеявшись, третью. Стихи были удивительно похожи на мои. Я растерялся.
— Разве я читал тебе эти стихи?
— Нет. Но понимаешь… Тебе сколько лет?
— Тринадцать.
— В твоем возрасте все пишут такие стихи.
В утешение он прочел мне несколько стихотворений Блока, и новая жизнь открылась для меня. Я влюбился в Блока.
Весна 1917-го
1
В этот день, наскоро проглотив обед, я полез в шкаф, где на дне валялась куча старых носков, и, выбрав две пары, не очень рваных, надел их, проложив для тепла газетой. День был морозный,
Помнится, я еще подумал, не поточить ли коньки — у меня были коньки «нурмис», на которых катались еще старшие братья, — и не стал точить. Я торопился: после пяти часов на катке у Поганкиных палат играл военный оркестр и брали на две копейки дороже.
Алька Гирв методически вырезал на льду свои инициалы, и я покатил к нему — надо было поговорить о вчерашнем. У нас был кружок по литературе: младший Гордин, братья Матвеевы, Рутенберг и я собирались у Альки и читали рефераты. Как раз накануне, когда мы только что расположились и закурили, вошел Иеропольский, новый учитель, заменивший в четвертом классе Попова. Мы его не любили. Он был коротенький, красненький, в очках, с круглой, стриженной бобриком головкой. Поднимая толстый указательный палец, он говорил с поучительным выражением: «Надо произносить не Пётр, а Петр, Петр Великий». Иеропольский пришел потому, что он ухаживал за одной из Алькиных сестер.
Я не сомневался, что он доложил директору о нашем кружке, но Алька сказал:
— Наплевать. — И прибавил, подумав: — Тем более что в Петрограде — революция.
Оркестр заиграл вальс. Пошел снег. Мне захотелось есть, хотя я недавно пообедал. Отставной усатый поручик в бекеше, катавшийся на коньках, хотя ему было добрых лет сорок, лихо подлетел к хорошенькой гимназистке. Все было совершенно так же, как в любой вечер в конце февраля в Пскове или в другом городе Российской империи.
Но уже на следующее утро что-то сдвинулось, смешалось и стало меняться стремительно, как на киноэкране, где даже похороны Золя, которые я видел в «Патэ-журнале», происходили с головокружительной быстротой.
2
При слове «революция» в моем воображении возникали баррикады — по меньшей мере две, если удастся взорвать Ольгинский мост и отрезать Завеличье, где стоял. Красноярский полк. Впрочем, полк давно ушел на позиции, в казармах формировались маршевые батальоны.