Мама настояла, чтобы позвали акушерку, она сидела в столовой и пила ячменный кофе с кокорами из картошки. Нянька сидела на кухне, плевалась и говорила, что это — чистый перевод денег: она четверых, слава богу, родила без всяких там докторов и акушеров. На самом деле у нее был только один сын Николай, годом старше меня.
— Проспалась бы, Наталья, — махнув рукой, сказала ей мама.
Сама она тоже рассказала, что Сашу родила легко, чуть ли не на извозчике, а меня — трудно. И все посмотрели на меня с укором. Мне показалось странным, что в столовой спокойно разговаривали, а когда Зоя кричала, никто к ней не шел, а только прислушивались — и опять начинался неторопливый разговор. Акушерка поднялась, сказав наконец:
— Пойти, что ли, взглянуть.
Стемнело, начали постреливать, кто-то сказал, что немцы уже в Крестах. Сестра, укачивая девочку, пела незнакомым грубым голосом — сердилась, что девочка еще не спала.
Потом где-то по соседству ударило, рвануло, послышался треск раздираемых досок. Снаряд попал в сапожную мастерскую на углу Гоголевской — и все забегали, засуетились: девочку надо было спасать. Открыли тяжелую крышку подпола на кухне, снесли туда большую бельевую корзину, мама спустилась, чтобы устроить постель. Потом спустилась сестра, уложила девочку и через полчаса принесла ее обратно с криком, что в подвале сыро.
Все ходили оглушенные, морщась, затыкая уши. Никогда еще в доме не было так шумно. Акушерка сердилась: стемнело, выстрелы приближались, она жила далеко, за Ольгинским мостом, — и нянька стала бояться, что она что-нибудь сделает, чтобы Зоя родила поскорее. Но Саша сказал, что это невозможно. Зоя кричала теперь по-польски — по его мнению, это был верный признак, что скоро родит.
Нянька сидела в платке, сползающем с лысой головы. От нее пахло самогоном, и она говорила, что, когда немцы придут, она скажет им: «Гут морген» и «Зетцен зи зих».
Наконец Зоя родила девочку. Все побежали к ней — и немного погодя стали выходить с довольными, добрыми лицами. Мама была рада, что позвала акушерку.
— Девушка золотая, — сказала она. — С кем не бывает.
…Мы с Сашей стояли у окна, и меня немного трясло, хотя я не чувствовал страха. Саша объяснил, что это не страх, просто в подобных случаях человек за миллионы лет приучился бояться, и во мне лязгают зубами предки, с которыми можно справиться усилием воли.
Окна в кухне завесили ватным одеялом. На улице мело, снег закручивался как-то страшно, словно кто-то бросался им из темноты.
— Стой! Куда, куда? Назад! — закричали на улице, и мы услышали выстрел, а потом долгий замирающий крик.
Потом все стихло, и только, мотаясь и как бы не зная, куда деваться, все падал и падал косой, остренький снег…
Отец вышел из своей комнаты, прислушался и сказал: — Немцы выпили по рюмочке и завалились спать.
И сам, зевнув, отправился спать.
6
Утром я пошел смотреть, взяли ли немцы город, и встретил одного у чаеторговли Петунина и Перлова. Молоденький, он шел, зажав под локтем винтовку и беспечно оглядываясь. Другой — старый, сердитый — расклеивал афишки: под страхом смертной казни комендант генерал Штанген приказывал немедленно сдать оружие.
— Черта с два, — сказал кто-то у меня за спиной.
Это был Женя Рутенберг, небритый, в шинели с оборванными пуговицами и в давно не чищенных сапогах. Обычно он выглядел мрачноватым, а в этот день не то что сиял, но было видно, что все ему интересно — и то, что немцы взяли город, и что комендант приказал сдать оружие, и даже что наши, отступая, взорвали Ольгинский мост. Немцы, по его мнению, не смогут удержаться в Пскове больше недели. Он сказал, что в поле за товарной станцией валяются руки, ноги, головы в касках, искореженные винтовки и обрывки сине-серых немецких шинелей: два матроса согласились кружным путем провести немцев в город и на товарной станции взорвали заминированные вагоны с динамитом.
— Решили, что если умирать, так с музыкой, — сказал Женя. — Непременно сходи. Интересно.
Сам он уже успел притащить оттуда несколько пироксилиновых шашек, бикфордов шнур и ручные гранаты.
— Штук десять. Завтра еще пойду. Там какие-то картонные трубки валяются. Здоровенные. Толщиной с руку. Надо будет стащить.
— Зачем?
— Взорвем. По-моему, это — ракеты.
Мы пошли смотреть Ольгинский мост. Красивый, изящно взлетавший над Великой, он был теперь безобразно оборван. Опустевший бетонный бык, над которым, как бы ничем не поддерживаемые, висели спирали железа и нацеленные в небо пики, выглядел одиноким и тупо-унылым.
Все несли оружие. К площади у Троицкого собора две женщины тащили винтовки на одеяле. Усатый немец ловко разбирал винтовки к винтовкам, гранаты к гранатам. Сабли и кучи патронов лежали в сторонке, а на столе перед немцем — груда револьверов.
Я вернулся домой. У нас с Сашей не было такого арсенала, как у Рутенберга, но две винтовки были — русская трехлинейная и американский винчестер.
Мы отодвинули собачью будку и закопали винтовки, предварительно смазав их лампадным маслом.
— Пригодятся, — пробормотал Саша.