«…Теперь мы в Яропольце — как ехать от Москвы, 14 километров за Волоколамском. Тянем вдоль Ламы колючую проволоку, копаем рвы. Лама узкая, но глубокая: говорят, что танкам вброд ее не перейти. Хоть бы тут его остановили, не дали бы переправиться! А то что-же, у Старицы мы работали, работали, какие там у Волги берега крутые, мы еще эскарпов понарыли, а оказалось — без пользы! Оборону построили, а войска прошли мимо, не заняли. Так наша работа и осталась немцу.
Возле Микулина Городища мы сами чуть в плен не попали, еле выскочили. Валю Лукьянову — помнишь, такая беленькая, с сережками, она была у нас дома раз или два, ну, ты ее помнишь, она тоже с исторического факультета, только двумя курсами ниже меня — так вот, ее там убило. При дороге канава, мы обе упали — услышали, что летят. Народ разбежался по лесу, но немцы, конечно, заметили, потому что летают низко. Как начали строчить, как начали… вдоль и поперек поливали! Когда стихло, подняла голову — вижу, она лежит мертвая. Крови от нее и под меня натекло, да я от страха не почувствовала. Лены Мироновой, Тани Усачевой тоже нет в нашей бригаде, но про этих я определенно не знаю. Говорят, убиты, а кто-то видел, что сели на попутный грузовик и в Москву уехали… в общем, пропали без вести.
На Ламе народу тьма-тьмущая, мы, москвички, тут как капля в море. Войска отступают, гонят на восток и мирных жителей. Поджигают деревни, пускают палы на полях, чтобы немцу ничего не оставалось, голая пустыня. На дорогах, видел бы ты, что творится! Военные обозы, телеги с домашним добром — узлами, ребятишками, конная артиллерия, гурты скота… — орут, ругаются, теснятся. На обочинах валяются ободранные кожи, воняют кишки. Хочешь корову — бери, режь корову, бери овцу. Вот сейчас — я пишу тебе на обеденном перерыве — баба-повариха варит нам целую тушу. Вытащили котел из бани, поставили на кирпичи возле забора — навалили мяса, залили водой. Баба мешает деревянной лопатой в котле. Варево на всю бригаду! Не подумай, пожалуйста, что я вру или хвастаюсь: обтерпелась я в этой жизни, привыкла. На рвах с лопатой тяжело, конечно, руки в кровавых мозолях, ноги тоже избила до крови, потому что сандальеты, которые ты мне подарил на рождение, — ведь я только в них и уехала из Москвы, — истрепались, и на ногах у меня деревянные колодки. На работу нас подымают в пять утра и под солнцем, под дождем до вечера. Ночуем мы, правда, в старинном барском доме — усадьбе Гончаровых, до войны тут был детский дом отдыха имени Павлика Морозова, но какое-же спанье на захарканном, заплеванном полу, среди мешков, чайников, тысячи чужих рук, ног, бабьих криков, плача ребятишек, вшей… И все-таки, не в этом мои мучения… Что же дальше то будет, вот вопрос.
…Допишу ли я это письмо когда-нибудь? После обеда приключилось несчастье: стала я затесывать кол и промахнулась, ударила топором по ноге. Хорошо еще, что по мосту через Ламу ехала машина-санитарка: остановили — залили рану иодом, забинтовали. Не пугайся, рана неглубокая. Но копать землю, нажимать ногой на лопату пока что не могу. Нашли мне другую работу. Тут есть старик, который направляет для бригады пилы, топоры. Приставили меня к нему в помощницы — крутить точило. Этот старик, плотник Андрей Куприянов, из села Усвятье, Смоленской области, отступает от самой Литвы, от Кальварии, он еще в сороковом году был мобилизован туда на постройку оборонительного рубежа. Конечно, я и его спросила: что же, дескать, дальше то будет? «Теперь, — отвечает, — надвое удача — помереть России или просиять. А что будет, того никто не знает».