И вдруг кто-то из детей стал громко ругаться матом. Голос у него низкий, осипший, как у старика, и лицо почему-то тоже стало по-стариковски морщинистым, щеки и подбородок покрылись густыми волосами, а сам он так и остался маленьким, щуплым, как подросток. Евсеев не выдержал, крикнул: «Прекратите ругаться, как вам не стыдно!» И тут все — и дети, и диггеры, все как по команде стали крыть матом, отчего дверь задрожала и стала выгибаться, как если бы снаружи ее толкала огромная невидимая сила.
Только сейчас Евсеев заметил, что вместо номера квартиры на двери висит табличка «Заместитель начальника управления по Москве Огольцов В. К.». Но ведь он не Огольцов! Это ошибка! Он — Евсеев! Он стал кричать им, что они ошиблись квартирой, что он тут ни при чем, и тоже зачем-то крыл матом. Только его никто не слушал, все кричали, и дверь трещала под напором. А потом вдруг стало тихо. Евсеев подумал, что они ушли, страшно обрадовался. В этот момент в тишине раздался щелчок, с каким поворачивается ключ в замке, дверь стала медленно отъезжать в сторону, и оттуда к нему потянулись неимоверно длинные высохшие руки-кости…
Евсеев открыл глаза. Было темно. Отзвуки сна еще стояли в ушах. Он почти не удивился, услышав, как в прихожей — наяву — зашелестел дерматин, открылась дверь. Шаги: цок, цок. Осторожно защелкнулся замок, из коридора по полу протянулась золотистая дорожка.
Он встал с постели и вышел в коридор. В прихожей стояла Марина, держала в руке остроносую туфлю с красной подошвой, на высоченной прозрачной «шпильке».
— О… Привет, — сказала она каким-то ненатуральным голосом.
— Привет. По-моему, ты сейчас в Тюмени, — сказал Евсеев, жмурясь от яркого света. — Танцуешь в черных колготках с этими, как их… С перьями на голове. Или я сплю?
— Ты не спишь, дорогой. А я не в Тюмени. И не танцую в черных колготках. — Она отшвырнула в сторону туфлю для стриптиза, заглянула под трюмо.
— Мои милые домашние тапочки, мои хорошие, цып-цып… Как я по вас соскучилась, если б вы знали!
У Юры создалось впечатление, что она избегает смотреть ему в глаза.
— А почему ты не танцуешь?
— Потому что сбежала, — тон был тоже неестественный: вроде искусственно-бодрый, а на самом деле взвинченно-возбужденный. — Послала всех подальше, села на самолет и улетела к моим родным домашним тапочкам…
— А зачем же ты от них уезжала?
Она наклонилась, обула красные панталетки с открытыми пальцами, выпрямилась, подошла к Евсееву, обняла и уткнулась в плечо, так и не показав глаз.
— И к родному мужу. Вот так.
Странная история. В ней не было никакой логики.
— Зачем же было лететь за тридевять земель, чтобы потом лететь обратно?
Евсеев посмотрел на нее. Лицо осунулось, под глазами круги.
— Надо же было самой убедиться, что Тюмень — столица деревень…
— Ты же говорила, это столица нефтяных королей…
— Туда в войну перевезли труп Ленина из мавзолея, он хранился в сельхозакадемии. Потому что он — гриб. А Тюмень — самое тоскливое место во всей Сибири. Даже во всей вселенной.
— Не надо про Ленина и про грибы. Не заговаривай мне зубы. Что там случилось?
— Нефтяные короли достали. Хотя и Пупырь не лучше, если честно… Слушай, у тебя поесть ничего не будет? Весь день моталась, некогда было, а в самолете вырубилась, едва села в кресло…
— Твои любимые рыбные палочки, — сказал Евсеев.
Она кивнула.
— Хоть что угодно! А коньячку можно?
Евсеев надел тренировочный костюм, посмотрел на часы: половина шестого. Пошел умываться. Когда вышел из ванной, на кухне уже играло радио, скворчало масло в сковороде и клубились густые ароматы отдела полуфабрикатов. Он захватил из бара бутылку «Юбилейного» и пару бокалов.
— Что случилось, Марина?
— Да ничего особенного… Собралась всякая толстопузая шелупень, с перстнями на каждом пальце да наглыми рожами. Пупырь с ними заигрывает: тю-тю, трали-вали… Вкусно, Юр. Еще хочу…
Она выложила со сковороды то, что осталось, подняла бокал с коньяком.
— В общем, дорогой мой, несравненный мой муж! — объявила она торжественно. — Хочу выпить за тебя. Потому что… Во-первых, потому что мы расстались как-то нехорошо. Многое осталось недосказанным. Во-вторых, потому что в общем и целом ты оказался прав: надо кончать с этими подтанцовками. Я признаю свое поражение, выбрасываю белый флаг и готова хоть завтра идти в Академию хореографии, нести доброе и, как там говорится… вечное. Уходить в восемь, приходить в пять. Танцевать для мужа голой под сенью семейной люстры…
— Не просто танцевать, — сказал Евсеев.
— Хорошо. Буду раздеваться и делать все остальное.
— Не только. Ты родишь ему ребенка.
Она задумчиво посмотрела в бокал, будто из янтарной глубины ей должны были подсказать ответ.
— И рожу ему ребенка, — нараспев повторила она. — Мальчика. Четыре кило пятьсот. И все у нас будет хорошо.
Она едва пригубила коньяк, отставила бокал в сторону. Евсеев смотрел на нее. Ему казалось, она вот-вот расплачется.
— Что произошло, Марина?