Моё путешествие – это начало двадцатых годов – пришлось на кульминационный момент сионистского движения. В страну приехала, как бы это выразить, пылкая молодёжь, ожидавшая от работы в Палестине всего самого высокого, и усилия по созданию еврейского общества, которое обещало начать жить плодотворной и ярко производительной жизнью, были очень интенсивными. Это были важные, замечательные годы, невзирая на тучи, которые постепенно затягивали небо и вскоре дали о себе знать.
Приведу отрывок из письма, которое я написал своему приятелю и другу через год с лишним после моей иммиграции в конце 1924 года[250]
и которое снова попало ко мне в руки несколько лет назад: «Я живу теперь очень спокойно. О ситуации внутри страны мне написать особенно нечего, я не настолько её постиг. Я решительно принадлежу к секте тех, кто придерживается самых апокалиптических взглядов на судьбу здешнего сионистского движения. Ты и представить себе не можешь, какие миры здесь соприкасаются: жизнь в этих краях открыто приглашает думающего человека свихнуться, во всяком случае, богословский опыт теперь абсолютно необходим даже для самого нелепого образа жизни, если только ты не хочешь всего лишь “выставиться” – в виде мессии или в качестве профсоюзного лидера, а порой в ещё более зловещих, гораздо более зловещих нарядах. На самом деле, если ты меня понимаешь, о новой Палестине можно сказать что угодно, и особенно что-нибудь плохое (а как может быть иначе при невообразимом столкновении высвобожденной продуктивности шести континентов и сил верхнего мира?), но приходится признать, что происходящее здесь всё же превышает всё, что творится в других уголках мира».Мы общались по большей части в довольно узком кругу, поскольку людей рядом было не слишком много. Когда я приехал, в стране насчитывалось в общей сложности 80 000 евреев, и всё же от этих молодых людей, которые были преданы делу сионизма как своему собственному, исходил словно бы какой-то сильный импульс. У этой молодёжи – а никогда не надо забывать, что сионизм по сути был молодёжным движением – было некое неотъемлемое достояние, которого полвека спустя катастрофически не хватало столь многим молодёжным движениям на Западе, где само понятие сионизма даже воспринималось как бранное: оно заключало в себе историческое сознание. Мы уже обсуждали, какая диалектика таилась в этом историческом сознании сионистов, которое я разделял всем сердцем и всей душой: диалектика преемственности и бунта.
Верблюды, несущие морской песок к строительной площадке. Тель-Авив. 1916
Новый рабочий квартал. Тель-Авив. 1916
Но никому из нас не пришло бы в голову отрицать историю нашего народа, раз уж мы признали или заново открыли его как народ. Она уже вошла в нашу плоть и кровь, независимо от того, к чему конкретно мы стремились. Возвращаясь снова в русло нашей истории, мы – во всяком случае, большинство из нас – хотели её изменить, но никак не отринуть. Такой моды мы ещё не знали. Без этой «religio», то есть «привязки к прошлому», эта авантюра была и остаётся безнадёжной, обречённой на провал с самого начала. Но не здесь таилась проблематика, вышедшая на свет в последующие годы (говорить о которых мы уже не будем): кто мы, собственно, секта или авангард? Желали евреи принять и развернуть (и тем самым вскрыть!) свою историю или нет? Каким могло быть их существование в той исторической среде, куда они попали? На каком твёрдом фундаменте может быть построена их жизнь – вместе с арабами, без них, в противостоянии им? Когда я приехал в Эрец-Исраэль, эти вопросы вносили раздор в умы, и они же продолжают разделять их сегодня.