…Сегодня день рождения Яков-Кондратьича. Надо бы позвонить, но ведь уж, наверное, помер. Старый он, и всегда был старый, сколько я его помню. Никогда я не любил стариков. Вот странно. Ну, пока я сам был молодой, заносчивый — понятно. За что мне их было любить? А вот сейчас почему? Когда сам в том возрасте, когда „пожилой“ — сказать о тебе будет слишком мягко, а „старый пердун“ — слишком, пожалуй еще, жестко… Они мне неинтересны, вот в чем все дело. Как какая-нибудь умная, толстая, многословная книга: скопление сведений, вполне может быть достойных внимания, но — скучных, ни за что в тебе не цепляющих, а плывущих себе мимо.
Вопросы из рассказа Конан-Дойла „Обряд Мэсгрейвов“.
Обещал быть через 20 минут.
— Двадцать минут промелькнули как один час…
Исчезают люди. Оказывается, их отправляют в будущее. По какому-нибудь странному, неожиданному принципу. (Обнаружен летальный ген человечества, распространяющийся как пожар. Пытаются спасти хоть кого-то.)
Решение районного Страшного суда было утверждено в городском Страшном суде, но опротестовано в Страшном Верховном.
Бродит по городу Сатана, пытается продать души. У него есть лишние. Но никто не берет. Бесполезная вещь.
Очарователен, как умывающийся котенок.
Простой, как портянка.
Одинокий как километровый столб в степи, где на одной дощечке написано 2363, а на другой — 1172.
— …В человеческом обществе, как и в естественном мире, свои базовые понятия. Там — масса-энергия. Здесь — деньги-власть. Одно переходит в другое. Одно эквивалентно другому по какой-то формуле „е равно эм це квадрат“, и все это плавает в общем законе сохранения, которого мы не знаем пока (сохранения чего?) и „второго закона термодинамики“ — общество развивается так, что производительные силы возрастают…
В это утро он вдруг обнаружит, что у него не стало бровей.
То есть они и раньше у него были не как у Брежнева. И даже не как у Никсона. Но теперь над правым глазом топорщились длинные, слегка завивающиеся жесткие волоски, числом четыре, и больше, можно сказать, не было ничего — какой-то почти невидимый русый пух. Не как у Никсона, нет, отнюдь… Напевая (на манер „кукарачи“) „Не-как-у-Никсона, не-как-у-Никсона…“ он направился в кабинет и распахнул дверцы архивного шкафа. Тысячи папок глянули на него плоскими, рыжими, белыми и красными обложками своими, и запутанные щупальца тесемок шевельнулись, потревоженные. И речи быть не могло найти тут что-нибудь.
Он искоса глянул на Роберта. Тот сидел за своим компьютером в состоянии каталептической ненависти.
Спросить у Татианы? Он вспомнил ночь, и убогую сцену старческой любви, и не захотелось не то что разговаривать — видеть. Стыд. Невозможно отучиться стыдиться.
Всю неделю раздавались какие-то странные звонки и затевались неожиданные разговоры. Всех вдруг чрезвычайно заинтересовало, где Вадим. Позарез нужен был Вадим — всем сразу и совершенно непонятно зачем. „Не знаю я, где Вадим, — втолковывал я. — Разве я сторож Вадиму моему?..“ Шутки мои не принимались. Вадим был очень нужен. Зачем? Этот простой вопрос почему-то! ставил всех ищущих в тупик. Невнятное бормотание и неловкая ложь были мне ответом…
— Ты не знаешь, где Вадим? — спросил я Роберта.
Я кончил читать газеты и смотрел в окно. За окном было первое сентября, Нева, туман, дождик накрапывал. Только что у Петропавловки стукнула полуденная пушка.
— Я не знаю, где Вадим, — сказал Роберт голосом, бесцветным от ненависти.
Он сегодня с самого утра меня ненавидел. Сидел за своим столом в окружении телефонных аппаратов, факсов, мониторов и прочих модемов — строгий, тощий, сероволосый, — смотрел мимо меня белесыми глазами и заходился в тихом бешенстве.
— Для чего же ты не знаешь, где Вадим? — спросил я, не глядя на него. — Только турки и жиды не знают, где Вадим…
Терпеть он не может, когда я занимаюсь „цитатоблудием“ (термин — его). А мне доставляет удовольствие взвинчивать его, когда он бесится. Мне хочется довести его до предела. Мне интересно иногда, есть ли предел его ненависти к старому, неряшливому, ленивому бездельнику, бездарно растрачивающему жалкие остатки своего, некогда великого, таланта на чтение газет и тупые переборы клавиш компьютера. То есть — ко мне.
Предела нет. Я уверен, что он никогда не сорвется. Он будет смотреть мимо. Говорить кратко и тихо. Отказываться от обеда. Вместо того, чтобы есть вместе с нами жареную курицу с соевым соусом, он будет делать вид, что перепечатывает какой-то отчет, а на самом деле — изливать будет свою ненависть в незамысловатые тексты, не лишенные, впрочем, чувства и информативности.
Все здесь написанное — правильно. Ненависть обостряет наблюдательность, глаз делается острым, а перо — точным. Это я знаю по себе. Только он врет, что я им помыкаю. Я никем не помыкаю. Это мною все помыкают. Или пытаются помыкать — что, впрочем, одно и то же…