Старый боец Бурлаки и Тютюнныка слушал слова Феликсы, обращённые к мужу, и снова спрашивал себя, могло ли тогда, в девятнадцатом, в двадцатом, в двадцать первом, всё сложиться иначе? Могла ли отбиться Украина от большевиков, защитить прекрасные Универсалы [10]
, сложенные так торжественно и гордо, словно писали их не в штабных вагонах, спешно уходящих от наступающего противника, а в высоких кабинетах, из окон которых открывается вид на спокойные города цветущей страны? Он задавал этот вопрос себе и ещё нескольким оставшимся друзьям, которые прошли с ним путь от Бурлаки до Гаевого, но молчат об этом. Они будут молчать и до смерти, и после, так же, как будет молчать и сам Степан. Не знал он ответа на свой проклятый вопрос, но продолжал задавать его себе, не давая зажить старой ране. Не потому, что тогда их разбили, а потому что за их слабость и разрозненность, за ограниченность и чванство их командиров теперь расплачивается вся Украина такой ценой, которую тогда никто не мог представить. И хоть сейчас затихло и не хоронят в каждом селе людей сотнями, как в тридцать третьем, но всё может вернуться. В любой день. В любой год. Большевики опять спустят кровавых псов на народ Украины, и защиты от них не будет теперь никому.Трилисы проехали молча. Крепкая подвода протарахтела колёсами, продребезжала пустыми колхозными бидонами по мощёным камнем улицам богатого когда-то села мимо редких жилых домов, сохранившихся между заброшенными ветшающими усадьбами. Все их хозяева лежали под тем невысоким, серебрившимся горькой полынью холмом у дороги. Они проехали, думая об одном, но то, чего не знал, и даже по рассказам не мог представить Илья, крепко держал перед мысленным взором Степан, а Феликса изо всех сил старалась забыть. Ни тогда, ни позже ей это не удалось, и десятилетия спустя её память хранила подробности чудовищного голода, который она пережила в самой его сердцевине, а где-то рядом, уже почти затянутое туманом времени, мерцало и воспоминание об этой недолгой поездке из Фастова в Кожанку жарким днём в середине августа.
Двор у родителей Феликсы был необычно узким, словно сдавленным с двух сторон широкими усадьбами соседей. Старая мазанка, крытая соломой, аккуратно побелённая, с покрашенными весной синими оконными рамами и дверью, пряталась в глубине двора, за вишнями и в их тени. За хатой начинался яблоневый сад, а уже дальше, до берега речки Каменки, тянулся огород. Сад уходил за забор, на территорию соседей.
Соседская хата, четырёхскатная, под металлом, казалась новее и выглядела просторнее. Григорий Федосьевич, отец Феликсы, закончил её строить в год революции — его старая мазанка тогда уже едва держалась, но в новом доме он с семьёй прожил недолго. Пять лет спустя хату отнял у него комбед, а с ним комбедовцы забрали и большую часть двора. Комитет просуществовал недолго, но хату Терещенкам не вернули — все их дети родились в старой. Строиться второй раз было не на что, да и негде — отнятую часть двора им не возвратили тоже. То, что власть забирает, она уже не отдаёт, а новые соседи успели притереться к власти широким боком, их сын Славко служил в фастовской милиции.
Историю эту Илья знал — Феликса рассказывала её несколько раз, и хотя ему казалось странным, что хату, пусть и новую, Комитет бедноты взял у совсем небогатой семьи, но слушая жену, он думал, что дело-то давнее, что толку теперь разбираться? И только теперь, увидев старую мазанку, в которой родилась и выросла Феликса, в которой и сейчас жили её родители и двоюродные сёстры, он вдруг поразился несправедливости случившегося. Новая хата тоже, если уж прямо говорить, не бог весть какая просторная, стояла на виду, совсем рядом. И поселились в ней люди с крепкими нервами и непробиваемой совестью, не мешавшей каждый день, выходя во двор, видеть тех, кто когда-то построил для себя их дом.
Илью и Феликсу ждали с вечерним поездом, раз уж они не приехали утренним. Их появление среди дня на попутной подводе было неожиданным, но не удивило никого, — не было такого случая, чтобы Феликса не сумела что-нибудь придумать. И им были рады. Эту радость не пытались ни подделать, ни преувеличить. Илья натренированным слухом ловил слова и интонации, чтобы привычно отделить произнесённое от сказанного, выделив то, что может быть скрыто, что никогда не прозвучит в его присутствии, но обязательно будет повторено потом, за спиной, или уже звучало прежде. Он давно научился этому, он так вырос. Но родня Феликсы жила иначе, здесь говорили всё, что чувствовали, и так, как чувствовали, иногда грубо, иногда слишком прямо. И в том, как сегодня обнял его отец Феликсы, сказав: «Вот какого сына подарила мне дочка!», и в том, как поцеловала его её мать, он почувствовал только искреннюю радость, не замутнённую скрытыми мыслями и непроизнесёнными словами.
Этих людей хотелось назвать простыми, но простота их была богатой и глубокой, и Илья почувствовал, что сможет стать для них своим. С первой встречи, с первых минут знакомства он ощущал себя здесь свободнее и легче, чем в родной семье.