— Ага… От ты что хочешь со мной делай, а я штунду уважаю. Батюшка наш, отец Илья, царство небесное — расстреляли в девятнадцатом, не терпел их. Что ни проповедь — костерил на чём свет стоит. Так и понятно — у нас все, кто не пил, кто работал, кто читать выучился — все ушли в штунду, как один. Его там, в епархии, наверное, чихвостили за это, ну а как иначе? Какой ты пастырь, если прихожане от тебя бегут? А он сам без рюмки горилки на амвон не выходил, привычка у него была такая. Всё от немцев пошло, и штунда, и вообще всё. Царь Николашка, и тот был из немцев. Ну и куда отцу Илье против них, хоть бы он не одну рюмку выпил, а сразу три. Вот у тебя батько кем работал?
— Он на сахарном заводе…
— О! — перебил Феликсу дед Степан. — На сахарном заводе! Самое гнездо нашей штунды, потому что хозяйка, пани Браницкая, инженерами брала только немцев. Немцы и работать умеют, и воевать…
— Так мы ж их побили в восемнадцатом! — не выдержал Илья. Все газеты писали о скорой войне с Германией, и спокойно слушать, как ездовой расхваливает врага, он не мог.
— Ты, что ли, побил? Сколько тебе в восемнадцатом было?
— Нисколько. Я девятнадцатого года.
— А я от Таращи до Будаевки по всем нашим лесам на Буланом прошёл в восемнадцатом. И не раз. С Будаевки всё и началось. Немцы собрали зерно и свезли на станцию. Поставили свой караул. Ночью хлопцы караул перебили, а станцию спалили.
— Так вы партизанили, — поняла Феликса.
— Ага, партизанил… — Дед Степан тронул кобылу вожжами. — А ну, Гнедая!.. В горку сейчас пойдёт, подтолкни подводу, парень.
Он воевал у Бурлаки, а Бурлака воевал со всеми: с немцами, с красными, с белыми. Тогда Бурлаку называли батькой, теперь — бандитом. Воевал Степан и у Тютюнныка, а потом у Гаевого [9]
.Зря он начал о немцах, этот разговор мог завести далеко, а ему даже близко заходить опасно. В тридцатом раскуркулили старшего брата Степана, всю его семью и родителей отправили в Казахстан. Отправили семерых, доехали трое — брат с женой и их старший сын. Старики и младшие дети умерли в дороге. При Николашке его брата и середняком бы не назвали, но для большевиков даже бедные — куркули. Степана тогда не прихватили. Что взять с ездового при колхозной кобыле? Расстрелять только. Ну, так расстрелять они его и сейчас могут, но помогать в этом красной власти Степан не хотел. Он даже не спрашивал себя, опасен ли этот краснопузый молодняк. Конечно, опасен. Пусть они сами ничего не знают, пусть они ничего не поймут в его словах, но они могут что-то кому-то ляпнуть, не сообразив даже, кому и что сказали. И этого будет достаточно.
Жизнь меняется, всё переворачивается дрыгом кверху, молодые не понимают стариков, старики не понимают молодых. Но если бы они договорились, если бы смогли выслушать друг друга и понять, то удивились бы, как ничтожны на самом деле перемены, которые кажутся им историческими. Раньше, до реформы, крестьяне всех этих сёл делились на панских и казённых, теперь всех их сделали казёнными. Легче им не стало и лучше не стало тоже. Всё остальное — только слова, а слова — это воздух.
Илья слушал Степана не очень внимательно — старики болтливы и любят приврать, но мир изменился, мир теперь другой, и его страна — другая. Гитл иногда вспоминает, как она была в Бунде. Где теперь Бунд? Кому интересны штундисты, о которых болтает ездовой?
Илья живёт в другой стране, и если придётся воевать, то и воевать он будет иначе. Все будут иначе воевать.
За Потиевкой дорога стала хуже, подталкивать подводу на песчаных подъёмах приходилось чаще. Вскоре лес закончился, они миновали железнодорожный переезд, дальше грунтовка шла полями.
— Вон уже видны Трилесы, — взмахнул батогом Степан после долгого молчания. — И Маковея хлопцы ночью поставили.
Впереди, чуть в стороне от дороги, на краю поля был вкопан высокий шест, обмотанный бумажными лентами со вплетёнными в них цветами и маком.
— Раньше они ставили крест с иконой, теперь — только палку. А другие на палку ещё гарбуз цепляют.
— Гарбузов я не видела, — удивилась Феликса.
— Скоро увидишь. А когда увидишь, подумай, кому они того гарбуза подносят? Тебе? Богу? Или ещё кому?..
Феликса впервые ехала домой с Ильёй, и сильнее всего ей хотелось, чтобы и эту старую дорогу, втоптанную в землю поколениями крестьян, и сухие, уже убранные поля, за которыми виднелось село с синей полоской леса у горизонта, и тот лес, что остался у них позади, Илья увидел такими, какими видела их она. Здесь начинался мир её совсем ещё недавнего прошлого, а Маковей, вкопанный у дороги к Маковому Спасу, для Феликсы был знаком возвращения на территорию детства. Она ехала домой с мужем и дочкой, но чувствовала себя ребёнком, девочкой, когда-то впервые попавшей на такой же подводе в Фастов. Как и тогда, жгло солнце, пыль поднималась за подводой и косой пеленой скользила к железной дороге, журчал, подсвистывая, жаворонок, ныли слепни, кружили над спиной и крупом кобылы. Она ловила запахи дёгтя и сена, лошадиного пота, табачного перегара от ездового, пересохшей, раскалённой земли.