— и, незаметно, вид этого чистенького дворика чем-то вас притягивает, вы подходите ближе с любопытством; и как будто из-за ставень вас кто-то наблюдает, а вы притворяетесь, что не замечаете этого. Но уверены ли вы, что там ничего нет? Не то ли другое наше «я», которое мы всю жизнь заглушаем, прогоняем, каким-то волшебством оживает, когда стоишь перед этой картиной? Эти места каждому человеку так знакомы! Он их узнает. Чувство, которое охватывает при этой странной встрече со вторым своим «я», способны понять лишь те, кто, когда в первый раз произошла эта встреча, был слишком слаб, чтобы спастись от нее бегством.
Поверите ли, я перед картиной Утрильо впервые почувствовал этот страх, не поддающийся анализу, это беспокойство, и, бредя поздно по улицам, осознал в своем мятущемся существовании все то, что волнует в тишине ночи, что в отчаянии ищет себя самого, приходит, уходит… и возвращается снова, несомое ветром. Я не умею объяснить лучше; на другое утро, при свете солнца, мне стоило величайшего из усилий вернуть себе прежнее настроение, собрать мысли. Я испытывал острую муку. Я боролся с той темной силой, которой дал себя околдовать накануне, и, в конце концов найдя себя снова, разозлился. Да и как было не злиться? Все изменилось, и вдохновенный поэт прошлой ночи превратился в поденщика, лишенного фантазии, в копировщика, который, строча стихи, забыл, если не их ритм и тоскливый жар, то во всяком случае их смысл!
Печальные пробуждения! Монмартр казался уже просто кварталом Парижа, ничем не отличающимся от других. Кредиторы ломились в дверь. Консьержка с квитанцией в руке требовала денег за квартиру.
— Чем доводить себя до такого состояния, — говорила эта смешная особа, — вы бы, сударь, лучше…
— Да, да, конечно!.
Макс Жакоб выходил к кредиторам с каким-нибудь извинением. Другие, сидя за рабочим столом, совершенно голые, кричали на стук: «Войдите!» и, когда кредитор врывался, отвечали хладнокровно: «Вы видите, у меня уже взяли все, до нитки!» Но обыкновенно все споры начинались по ту сторону дверей, и мы спасались от них рысью. Каждый триместр — 15-го числа (роковое число!) супружеские пары, казавшиеся неразлучными, расходились, потому что наступал срок уплаты молочнику, мяснику, бакалейщику; все поставщики делали из этого очень нелестные для нас выводы, которые и преподносили нам при всяком удобном случае. А мораль, которой они нам так надоедали, все же была моралью и, если бы мы на нее обращали внимание, пожалуй, только она и могла бы отвратить нас раньше времени от поклонения случайностям жизни. Мне вспоминается по этому поводу, как меня однажды разбудили в гостинице на улице Лепик. Мне пришлось оставить хозяину стихи, платье и туфли и, стуча зубами от холода, без пальто, без шляпы (а на дворе стояла зима) удирать в кабачок на площади Пигалль. О, какими безобразными казались мне в то утро площадь, фонтан, зеленые автобусы! Стоя у прилавка, весь окоченев, полусонный, я смотрел в окно на прохожих, и настроение у меня было самое унылое. «Каково! — говорил я себе. — Платить? Постоянно одна песня — плати!»
Я думал о товарищах, которые, вероятно, в аналогичных случаях предавались таким же точно размышлениям, и, пав духом, постигал, что Монмартр, так же, как и всякое другое место, не есть рай для артистов и что им некуда идти. Текучие струи фонтана, крутые улицы, спускавшиеся к Парижу, все манило вдаль. «Не уехать ли?..»
Я вышел из кабачка в ту минуту, когда автобус «Площадь Пигалль — Винный рынок», качаясь, двинулся с места, — и вскочил на его подножку.
X
Когда едешь в автобусе «Площадь Пигалль — Винный рынок», разница между Монмартром и Латинским кварталом сразу бросается в глаза. Вдруг открываешь совсем иные места, непохожие на «Мулен-Руж», «Ля-Галет», «Кролик», даже «Сакрэ-Кёр». Многое встает в памяти…